Брюсов
Шрифт:
В 1915 году издательство «Сирин» прекратило свою деятельность. Из 25 томов собрания сочинения В. Я. Брюсова было выпущено только восемь.
Известие о «катастрофе», постигшей «Сирин», признаюсь, поразило меня, что называется, «как громом». Ясно, что жаловаться — совершенно бесплодно, тем более Вам, также, вероятно, пострадавшему в этой «катастрофе», но трудно и совсем промолчать. Собрание моих сочинений было единственным моим достоянием, теперь это достояние у меня отнято. В самом деле, иметь 8 разрозненных томов из 25-ти в сто, в тысячу раз хуже, чем не иметь ни одного или иметь все 25. Эти 8 томов на много лет будут препятствием для нового издания, т. к. никто покупать их не станет, и они постоянно будут находиться на книжном рынке. Думать же, что
Многое я еще мог бы сказать на эту тему, но, повторяю, — это вполне бесплодно. Если «Сирин» решил, по всей строгости нашего договора, выплатить мне неустойку, мне остается только смириться… (Письмо Иванову-Разумнику от 14 января 1915 года // ЛН-27-28. С. 498, 499).
Мне бы очень не хотелось налагать на Вас хлопоты за меня, ибо это всегда — тяжкое испытание для всяких, самых дружественных отношений. Однако дело таково, что для меня очень и очень важно так или иначе пристроить свои сочинения, и, несмотря на все Ваши указания, мне все-таки кажется, что «Ниве» они подошли бы <…> Пока высылаю Вам проспекты издания, начатого — увы! — «Сирином». Из проспектов видно, что прозы у меня много, много больше, чем стихов, — а со времени издания проспектов еще прибавилось. Рассказов, может быть, 4 книги, драм — 2, статей «Далекие и близкие» достанет на 2 книги, «Алтарь Победы» в издании «Нивы», вероятно, займет 3 книжки и т. п. Серьезно говоря, Вы окажете мне оченьбольшую услугу, если сколько-нибудь посодействуете «устроению» моих сочинений (Чуковский К. С. 459, 460).
Брюсов должен в душе благодарить «Сирин» за то, что издание его сочинений действительно прекратится задолго до конца. <…> Чем больше книг Брюсова, тем меньше Брюсов. Груда томов в глазах читателя становится все выше; а фигура писателя все ниже. Странно, а так. Прочтите всего Брюсова, — и вы увидите, что никакого Брюсова собственно и на свете нету. Нет поэта, нет писателя, нет единой личности. А есть почтенный и усердный ремесленник, на груди которого горит заслуженная трудовым потом медаль «за трудолюбие и усердие».
Когда г. Брюсов обещает «не лишать библиографов удовольствия открывать новые стихи Валерия Брюсова», он этим посягает на нечто такое, что выходит далеко за пределы назначенной им самому себе скромности — не добродетели, которая желательна, но — увы! ни для кого не обязательна, — а просто той меры, каковая довлеет любой «монаде».
Еще характернее для Брюсова, — что он, издавая себя как классика, приводит варианты к некоторым стихотворениям. Он оправдывается, что предоставляет читателям самим судить «эти разные разработки одной и той же темы». Но какая же это «новая разработка» темы, хотя бы замена в целой пьесе одного слова «исступленные» другим словом — «сладострастные», замена, на теме нисколько не отразившаяся?
А как красноречиво свидетельствуют эти мелочи о вечной неуверенности в себе и в своем деле, о вечном ученичестве, о неспособности покорить мысль и слово!.. Зато Брюсов сам покорен словом, — цитатой, кавычками, книгой и бесконечными литературными воздействиями то Бальмонта, то Андрея Белого, то западных поэтов.
Но если Брюсов еще мало определился для себя самого, — то его давно уже определили и читатели, и критики. Брюсов, несомненно, почтенная величина, его прилежание удивляет и даже умиляет, у него огромный опыт во всевозможных стилях до демонологического романа включительно; читая его, словно знакомишься с целой библиотекой… Но не с цельной библиотекой, — и никак невозможно определить, где в этой книжной груде «книга» самого Брюсова. Во всей этой кипе стихов нет единой души, стопы бумаги ничем между собой не связаны, потому что это ведь не связующая нить — горькое и трогательное, исключительное у Брюсова по своей искренности, признание, что она любил «лишь сочетанья слов» и служил «всем богам».
Поистине нет горшей участи, чем не иметь лица, быть покорным зеркалом, быть Петером Шлемилем, не отбрасывающим тени. Самый богатый технический опыт, самая ловкая литературная сноровка, усердно «набитая рука» – все это
У Брюсова нет возраста; он никогда не был молод и никогда не будет стар; его дело – блюсти строгую чистоту данного Богом – не на радость – зеркала. Голова у него крепкая: он перепробовал тьму хмельных напитков – и Бальмонта, и Верлена, и Верхарна, и Тютчева, и Эсхила, – и ни разу не был пьян. <…>
«Поэзия Брюсова» – это только вывеска над складом образцов всевозможных имитаций. Вот детское, вот вакхическое, вот гражданское, но все это ненастоящее, а из самого лучшего папье-маше. Все сделано или, вернее, подделано недурно, но, как подобает подделке, сердца ничуть не шевелит. Ни в чем нет души, и самая быстрота, с которой Брюсов фабрикует своих Ассаргадонов, викингов, флорентинок, переносится с северного полюса на острова Пасхи, из Ассирии в далекое будущее; удивительная молниеносность превращений достигается лишь за счет полнейшей внутренней разобщенности продуктов этого машинного искусства. «Я» художника отсутствует. Вы чувствуете, что между автором и произведением лежит неизмеримое расстояние, темное и холодное, как межпланетное пространство, и вам становится холодно и жутко среди этих безродных стихов в паноптикуме восковых фигур. Какая мертвечина, какая тоска! (Лернер Н. О. Заметки читателя // Журнал журналов. 1915. № 2. С. 7).
К биографии Н. О. Лернера. Факты.
В далекой юности я был секретарем «Русского архива» у почтенного П. И. Бартенева; Н. О. Лернер начинал свою литературную деятельность, помещая в «Русском архиве» критические статьи с нападками на «либералов» (последнее говорю не в упрек автору). Случилось, что П. И. Бартенев поместил мою рецензию на какую-то книжку, а рецензии Н. О. Лернера на ту же книжку не поместил. Сделал это старик по старческой забывчивости: не потому, что предпочитал мои писания, а просто позабыл, что «в портфеле редакции» лежит заметка одесского сотрудника (а я об этом и вовсе не знал). Н. О. Лернер прислал негодующее письмо; я ему написал ответ, объяснив, как дело произошло. Отсюда завязались у нас письменные сношения и заочное знакомство. Я посылал Н. О. Лернеру свои книги; он благодарил письмом, в котором выражал свой восторг перед моей поэзией, что, конечно, могло быть простой любезностью. Но и позже Н. О. Лернер, в письмах, не раз высказывал, что очень высоко чтит мои стихи, и называл меня «своим любимейшим поэтом».
Лично мы встретились лишь один раз, в Москве, у меня; мне после этой встречи как-то не захотелось продолжать личных встреч… Но переписка продолжалась по-прежнему в дружеском тоне и с неизменными, со стороны моего корреспондента, похвалами моей поэзии. Однако параллельно этим частным письмам г. Лернер начал систематически печатать бранчливые рецензии на мои книги, притом явно недобросовестные. <…>
Наконец, как-то случилось мне в одной статье неодобрительно отозваться об одной заметке г. Лернера. Притом в статье моей г. Лернер даже не был назван по имени, так как его заметка была анонимной. Тотчас по появлении моей статьи в печати, я получил от г. Лернера письмо, полное непристойной брани. Я опять пожал плечами и ответил ему, что после такого письма считаю наши отношения прекратившимися.
Несколько лет после того мне не случалось говорить о г. Лернере в печати, он же продолжал ожесточенно критиковать мои стихи и мою прозу. «Что ж, — думал я, — критика свободна: воля г. Лернера любить или не любить мои писания». В 1916 г. я счел своим долгом написать очень резкую заметку об одной статье о Пушкине, — не потому, что эта статья была подписана именем Н. О. Лернера, а потому, что она была оскорбительна для нашего великого поэта («Русский архив». 1916. № 1). Проступок мой «не остался без отмщения». Месяца через полтора появилась статья <«Облезлая радуга»> Н. О. Лернера о моей поэзии, где заявлялось, что мои стихи вообще дрянь и всегда были дрянью («Журнал журналов». 1916. № 27). Мне могут напомнить выражение: «критика свободна». Правда, но как же быть с увереньями г. Лернера, что я — его «любимейший поэт». Убеждения и вкусы меняются, но я не стал бы хвастаться тем, что моим «любимейшим поэтом» в течение ряда лет был писака, все стихи которого при ближайшем рассмотрении оказались дрянью.