Бубновый валет
Шрифт:
Я не посчитал нужным просвещать Чупихину относительно моих заклинаний.
– И воздушные страхи висят?
– Нет. Они уместны, – Чупихина будто пожалела меня или даже нацепила мне медаль. – Они-то как раз уместны.
– Ну слава Богу, хоть они уместны, – сказал я.
– А ты, Василек, не ехидничай! И не дерзи! – поставила меня на место Чупихина. – Ты еще не мастер. И мне неведомо, что написал ты. Может, Марьин лишь от щедрот своих и прикрепил к статье твою фамилию!
Я не стал досадовать на Чупихину. Какая она была, такая и была. Я даже почувствовал себя благодарным ей за то, что она осадила меня. Я на несколько часов вообразил нечто и не по делу распушил хвост. И все же я полагал, что мои четыре странички вышли самостоятельными
Чупихина ушла не сразу и будто бы пыталась открыть во мне нечто новое для себя. Но я-то уже понял: более всего ее интересует степень участия Марьина в написании статьи. И позже в разговорах со знакомыми, с Башкатовым, например, с К. В., Кириллом Валентиновичем (об этом расскажу особо), с Бодолиным и Ахметьевым (те дней через десять вернулись к делам на шестом этаже), я ощутил интерес, схожий с интересом Чупихиной. В случае с маэстро Бодолиным – болезненный. Причиной интереса у одних была профессиональная ревность, у других (Бодолин) – простейшая зависть. Марьин находился у нас в положении не только одного из лучших очеркистов, но еще и – “писателя в газете”. А личность такого рода считалась чуть ли не вредной. Опять же из-за зависти к ней. И – из-за ее неуправляемости, из-за несомненной независимости. Что не поощрялось. И теперь мои собеседники, невзначай, но будто бы для собственных внутренних нужд или успокоений, пытались открыть в Марьине профессиональные, пусть и мелкие, изъяны. Ничем не мог я их обрадовать. “Ну да, ты же историк. Ты снабдил его весомыми фактами, вот у него и получилось”, – вывел для себя утешительное Бодолин. Обведя в эссе карандашом мои личные страницы и прочитав их, он тоже не расстроился.
– А у тебя-то, старик, текст, пожалуй, поярче марьинского, – сказал Бодолин. – Но тоже конъюнктурный. И без блеска, старик. Без блеска!
"Какие же такие у меня могли появиться блески!” – чуть ли не польстил я вслух вкусам Бодолина.
А К. В., Кирилл Валентинович, остановил меня в вечерние часы в коридоре шестого этажа. Я спешил с третьей полосой (с вопросами) в иностранный отдел, а вопросы были заданы мне. Я налетел на К. В., хотел прошмыгнуть мимо него, но услышал:
– Подожди, Куделин. Я хотел тебя спросить…
Я предполагал, что возникнет разговор по номеру. Но Кирилл Валентинович меня удивил:
– Марьин уверяет, что в вашей… в вашем эссе… твои страницы, им не правленные, следуют от и до… – и были наизусть названы фразы из статьи, что тоже не могло меня не удивить.
– Марьин точен, – сказал я. – И вы точны.
– Н-да… – задумался К. В. – Не ожидал от тебя, откровенно говоря, не ожидал…
Он будто опечалился, и чтобы облегчить его печали, я выпалил:
– Но направление-то статьи – Марьина. И характер сбора материала он определял!
Но и отведением себе роли вспомогательного сотрудника (в театрах, помнится, был такой – вспомогательный состав) я, похоже, не угодил К. В.
– Ну, с Марьиным дело ясное, – махнул рукой К. В. – А ты что же, все продолжаешь жить Акакием Акакиевичем? Или и впрямь прикидываешься им?
– Никем я не прикидываюсь, – буркнул я.
– Интерес мой вызван вот чем, – сказал К. В. – Ваше эссе внесли в список лучших материалов месяца. Мне нужно было знать степень участия в работе каждого. Я и узнал.
Кириллу Валентиновичу бы продолжить генеральский обход шестого этажа, а он все стоял возле меня, что-то словно бы не отпускало его, а что – он запамятовал.
– Да… – произнес Кирилл Валентинович наконец. – Ты, Куделин, говорят, знаком с Иваном Григорьевичем Корабельниковым?
– Знаком, – сказал я.
– И часто ты с ним общаешься?
– Последний раз общался года четыре с половиной назад. Или и того раньше. А прежние наши общения были редкие и короткие.
Объяснять, что я приятельствовал со старшей дочерью Корабельникова, я не стал, полагая, что ничем не удивлю
А он и еще явно о чем-то намерен был спросить. Но не спросил. А лишь бросил:
– Ну что, Куделин, если тянет, пиши… Пиши… Да, а как солонка-то поживает?
– Стоит себе и стоит, – сказал я.
И Кирилл Валентинович продолжил шествие по коридору.
Как следовало понимать брошенное мне – “Пиши”? Поощрял ли он меня? Разрешал ли писать вообще? Или высочайше благословлял? К державинскому его благословение отнести не получилось бы. Это было благословение сквозь зубы. Но ведь и меня тем более нельзя было приравнять к Александру Сергеевичу…
У себя в коморке я посчитал, что думать мне о Кирилле Валентиновиче не стоит. В особенности я запретил себе размышлять и тем более волноваться по поводу одного, связанного с К. В., сюжета. Однако я думал о нем. Теперь (впрочем, уже со дня площади Борьбы) мне казалось, что памятный разговор с К. В. (я приходил к нему с челобитной о квартире) имел совершенно иную суть, нежели мне представлялось прежде. К. В. было известно о моих поглядываниях на Цыганкову (доложили? сама наболтала?). То ли он тогда испытывал меня, прощупывал, то ли он дразнил меня, то ли дурачился, насмехаясь надо мной, выявляя при этом (для себя и для меня) мою – по сравнению с ним – мелкость, или даже ничтожность. То ли вовлекал в игру по выгодным для него правилам. Теперь я не сомневался, что и К. В. (в частности) привлек ко мне умилительное внимание ловца человеков Сергея Александровича. Опять же ради каких-то неясных мне игр или опытов (про игры и опыты К. В. говорил мне и Башкатов). Главный совет, какой я получил в той беседе с К. В., – быть циником. И – чтобы вызвать благоприятное (к себе) расположение светил, и – чтобы разумно послужить Отечеству. Увы, семя было брошено в глину. Я мог предположить, что обстоятельства заставят меня жить без иллюзий и подчиняясь здравому смыслу. Но стать циником натура моя не соглашалась.
И я в коморке своей положил себе жить как жил, с допущением даже легкости или легкомыслия, гонять мячик, сотрудничать с отделом Марьина (он предложил мне съездить на Каму, в вотчину Строгановых и одному исполнить эссе о Соликамске), быть гедонистом, не удручать себя мыслями о несовершенстве мироздания и так просуществовать еще годков пять-шесть. А там посмотрим…
Как раз после этого постановления произошел неожиданный и неприятный для меня случай с буфетчицей Тамарой. Я уже упоминал, что Тамара служила буфетчицей Главной редакции, то есть кормила обедами членов редколлегии, с изысками и из продуктов “специального распределения”. Те, к кому Тамара была благорасположена, могли добывать у нее эти самые продукты по сходным ценам для домашнего столования. Мне Тамара, цветущая, смуглая женщина (за сорок), прозванная в редакции Пышкой, отчего-то улыбалась и давала понять, что, если у меня возникнет нужда в редкой снеди, то – пожалуйста… Никакой нужды не возникало, прилавки в бакалеях и гастрономиях в тот год были забиты, только что недоставало икры и осетровых рыб, карбонатов и всяких деликатесов, но обходились и без них. Я отшучивался, благодарил Тамару за благие намерения, и прочее, и прочее. И вот, однажды я пришел часов в восемь вечера в Главную редакцию с вопросами к третьему заму Хусаинову, ведшему номер. За столом Тони Поплавской, помощницы Главного, при телефонных пультах сидела Тамара.
– А их нет никого, – указала Тамара на начальственные двери. – Их всех срочно вызвали… туда… в Большой дом…
– А ты что? – спросил я на всякий случай.
– Тоня, раз все отбыли, отпросилась… ребенок… то да се… А меня вот усадили за телефоны…
Ситуация располагала к комплиментам, я их и произнес, кончились они утверждением: “Да ты теперь у нас за Главного редактора можешь править!”
Тамара ответила веселыми словами и жестами, она сочно вгрызлась в яблоко и мне предложила лежавший перед ней красно-желтый плод. Я отказался.