Бубновый валет
Шрифт:
Нельзя сказать, что я был особенно говорлив и с Юлией. Но нам и не требовались разговоры. Конечно, мы нечто обсуждали тогда – какие-нибудь бытовые мелочи (взять “жигулевское” или “рижское”?), чьи-то житейские ситуации, дела профессиональные. Но о многом, не сговариваясь, умалчивали. То есть тогда некоторые люди вообще для нас не проживали на свете. Или хотя бы – вблизи нас. А самое существенное, что происходило единственно с нами и внутри нас, никакими словами выразить или передать было нельзя. Слова или даже звуки могли бы лишь все упростить. Или испортить. А потому они и не возникали. У нас с Юлией были одни ощущения и мысли. И если они рождались не одновременно, то перетекали от меня к ней (и наоборот) чаще всего без звуков, а сигналами глаз, прикосновением тел, а то и просто переносясь из натуры в натуру способами для нас русалочьими, стены комнат не были для них помехой. Да что стены комнат!
Тогда меня, юнца, волновали, и не только волновали, но и умиляли все подробности, все мелочи, все ресничные взмахи нашего с Юлией общего (сейчас бы сказали – андрогинного) существования: одно тело, одна кожа, одни глаза, одни ноздри… одно… все одно, одно. Время, как и положено, не наблюдалось. Часы растягивались тысячами мгновений, а остановить эти мгновения (“О, если б навеки так было!”) мы не могли, да и не хотели… Я чувствую, что и по прошествии тридцати лет я допускаю теперь красивости и умиления, и потому полагаю, что рассказывать о подробностях и мгновениях тех дней нет нужды. Тем более что у каждого из моих предполагаемых читателей свой житейский опыт, и описания эротических утех (здесь – наших с Юлей) вряд ли кого-либо из них смогут растрогать. Скажу только, что, как и при первой близости, мы с Юлией (любовниками) совпали, не уставали друг от друга. Совпали
Должен заметить, что при всех изощренностях и умениях моей подруги и я очень скоро перестал ей в чем-либо уступать. Мы были молодые, гибкие, сильные (мне-то приходилось нередко утихомиривать собственную силу, чтобы не утомить Юлию и не повредить ей), и мы сами многое придумывали и изобретали в любви. И во всех наших изобретениях, снятиях запретов и играх не было для нас ничего дурного или постыдного, все признавалось нами нравственно разрешенным и чуть ли не эстетически возвышенным. И еще одна подробность. Юлькина поросль материлась с удовольствием (особенно девицы, парни их поддерживали, но как бы и смущаясь, и это был не настоящий мат, не мужской, игровой). Но у девиц мат считался вроде бы шиком, самокруткой из запретов или платьем на голое тело. Юлькин мат порой как бы соответствовал ее образу лахудры и шалавы из подворотни. В любимой девушке все вроде бы должно было меня умилять, но крепкие выявления Юлией чувств, иногда громкие и даже радостные (“Эх, …!”), меня, помнится, как ни странно, огорчали. Обязательности в них не было никакой. А не всякое озорство приятно. Сам я рос во дворе (и переулке) с блатными и слышал самые разнообразные, достижимые и недостижимые мужские выражения. Но мать с отцом внушили мне, что сквернословить нехорошо (“Грех богохульничать-то!” – говорила мать, впрочем, разъяснить мне, в чем заключается хула Богу, она не могла). Конечно, в слововыражениях я не был чистюлей. На манер многих моих сверстников в разговорах я употреблял (сами являлись) лихие слова без всякой смысловой нужды и нагрузки, а просто как подпорки в ораторских затруднениях, вместо “так сказать”, “понимаешь” или “японский городовой”. Ну и естественно, на футбольном поле я мог исполнить резко-бранную языковую фигуру, должную оценить бездарную ситуацию и бездарных исполнителей (случались рядом свои Филимоновы). В нашей временной квартире на Ярославском шоссе ни одного бранного слова не прозвучало. Не вспоминались они даже в своих первозначениях, скажем, как вскрик, выражающий высшую степень восторга. Они вблизи наших с Юлией игр, удовольствий и радостей, а уж тем более в соединении с ними были бы словами скверными. Нечистыми словами. При этом мы не сюсюкали, не лизали друг друга ласкательными фразами, не коверкали слова, как бы превращая их в особенно нежные. Так делали, например, наши соседи по квартире в Солодовниковом переулке Конопацкие. Я уже не раз упоминал соседей Чашкиных, но еще одну комнату напротив нашей занимали трое Конопацких. Младший, Петя Конопацкий, служил срочную в армии, взрослые же Конопацкие, как и мои старики, жили на даче, с дачи ездили на работы, и пока у меня не было поводов вспомнить о Конопацких. Так вот эти взрослые Конопацкие скандалили у себя в комнате, на кухне же при коммунальных людях разыгрывали навеки возлюбленных. В обращениях друг к другу “ради ласковости” букву “р” они меняли на “л” (“ладостный ты мой!”) и вроде бы нежничали трогательными детскими голосами, а все выходило смешно и пошло… Впрочем, что я расписался? Какое дело посторонним людям до лебезящих Конопацких? Какое дело им до нас с Юлией? Что мы им? И зачем? Все, что было с нами, было – с нами! И ни с кем другим…
В первые недели в нашем шалаше гости не появлялись. Даже Валерия Борисовна держалась от нас на расстоянии телефонного сигнала. О настроениях И. Г. Корабельникова, будущего тестя (коли соизволит им стать), мне не сообщалось. А я о них и не спрашивал. Юлия о чем-то болтала с Валерией Борисовной, я в ее реплики не вслушивался. Скорее всего, Валерия Борисовна давала советы хозяйственные (из ответных же реплик Юльки она могла вывести, как у нас обстоят дела сущностные). Валерия Борисовна прекрасно знала, какая хозяйка получится из ее младшей дочери. То есть никакая. В крайнем случае – бестолковая и бесполезная. А ко всему прочему такого здорового мужика, как я, чтобы не сбежал, надо было сытно и ресторанно кормить. А потому Валерия Борисовна пыталась одарить нас приходящей домработницей. В семье Корабельниковых после войны держали прислуг. Прописывать их (по очереди) приходилось как дальних родственниц из талдомской деревни. По неписаным законам ответственным лицам государственных рангов прислуги полагались, и в высотном здании, в квартирах будущих уважаемых жильцов, были запроектированы комнаты для домработниц. Теперь в той комнате – часть библиотеки академика Корабельникова. А домработница у них – приходящая, с высшим образованием, между прочим, специалист порошковой металлургии. Замечательно готовит пельмени. Иван Григорьевич сам в выходные не прочь был мастерить пельмени, любитель и знаток, а вот против пельменей приходящей не протестовал. На предложение матери Юлия ответила шумным отказом. Она высокомерно заявила, что никаких домработниц не допустит, она здесь хозяйка. И она сама будет содержать дом в чистоте и сытости, сама станет стирать, гладить, мыть полы и оконные стекла, пылесосить, кормить и ублажать мужа. Мы с Валерией Борисовной переглянулись и оставили последние слова Юлии без обсуждений. Да, добавила Юлия, она сама заинтересована в том, чтобы муж был накормлен, урчал за столом от вкуснятины и чтобы кровь в нем играла. Валерия Борисовна как реалист-практик,
К удивлению Валерии Борисовны и тем более к моему удивлению, голодные дни для меня так и не наступили. Юлия принялась хозяйничать чуть ли не с остервенением. Нет, не так. Остервенение предполагает злость. У Юльки же всякие мелкие квартирно-семейные достижения вызывали радость. Хозяйничала она с упоением. В газете она была внештатницей, а потому могла появляться в редакции когда хотела, сейчас ее туда и не тянуло. Роль хранительницы очага увлекла ее. Она стала прачкой, уборщицей, посудомойкой, стряпухой. Если Юлия мыла полы, пылесосила или даже стирала в моем присутствии, то движения свои она совершала так и в таких нарядах, что было ясно – она желает возбудить меня. И это ей всегда удавалось. И стряпухой моя подруга оказалась замечательной. Прежде она умела лишь варить картошку и жарить глазунью. Ну и еще с детства любила взбивать вишневый мусс из концентрата. Я-то (жизнь заставляла) в чаде и толкотне коммунальной кухни стал куда более искусным поваром. Умел готовить щи, борщи, супы, а уж во вторых мясных блюдах я был вообще мастак и изобретатель (каши и пироги, правда, мне не удавались). Теперь же Юлия от плиты меня отогнала. “На время, Васенька, на время! Потом и ты покажешь себя во всем блеске!” Она и к вспомогательным стараниям (порезать лук, морковь, свеклу) меня не допускала. Юлия приволокла к нам поваренные книги, часть из родительского дома, часть прикупила. Более всего ее интересовали рецепты супов и мясных блюд. Кто-то ей наговорил, что мужика основательнее всего могут насытить плотные и острые супы. К таким супам Юлия отнесла узбекскую шурпу. Шурпа – это было как бы жанровое определение. В книге “Кухня народов СССР” имелись рецепты бухарской, хорезмской, ферганской, кокандской и еще каких-то там шурп. Все они были сварены и с шумным одобрением опробованы. Поначалу подруга жарила мне отбивные, ромштексы и лангеты из соседней кулинарии. Потом и с мясом начались изыски. В тот год продукты в магазинах еще были, дефицитом считались только гастрономические деликатесы, икра и дорогая рыба. Но деликатесы и рыбу Юлия при желаниях могла прикупить в распределителях, к которым Корабельниковы были прикреплены, в частности в подвале рыбного на Кировской. Однажды я сказал Юлии, что в полуголодные годы после войны наша семья держалась на картошке и чечевице (рубль девяносто, то есть девятнадцать копеек кг) и что, мол, о чечевице я до сих пор вспоминаю как о сказочном ястве. Юлия про чечевицу и слыхом не слыхала, читала, конечно, про чечевичную похлебку, но она была для нее чем-то вроде манны небесной или садов Семирамиды. “Пожалуйста”, – объявила Юлия на следующий день, подняла крышку кастрюли, и меня аромат чечевицы чуть ли не осадил на табуретку. Чечевица была, правда, не такой крупной и черной, как в моем детстве, а чуть зеленоватой, но блюдо мне предлагалось неизвестное и совершенное. Рецепт его Юлия разыскала в секретах бессарабской кухни. Чечевица тушилась вместе с кусками сырокопченого окорока, чесноком, томатным соусом “Южный”, острыми приправами. Я уплетал тарелку за тарелкой, приговаривая: “Ну, Юленька, угодила! Ну, угодила, чертовка!” – “Я не чертовка! Я добрая фея! Я фея чечевицы! – Юлия уселась мне на колени с большой ложкой в руке. – Но сейчас я тебя объем! Чудо, а не чечевица!”
Новым ее подвигом стало освоение американской, английской и французской кухонь. В буке на Малой Никитской (тогда – Качалова) она купила поварешки с лакомыми фотографиями, изданные в Лондоне и Париже. У парижан ее заинтересовала телятина, запеченная с мясом лангуста в винном соусе и с артишоками. Мне же она сунула лондонское издание и попросила выбрать для заказа (ей) какое-нибудь диковинное блюдо. “Ничего я там не пойму, – сказал я. – С моим-то английским…” – “Он же был у тебя в университете!” “Мало ли что у меня было…” – “Никуда не годится! – строго произнесла Юлия. – Никуда! Надо подтянуть тебя, заняться твоим английским…” – “Зачем мне английский?..” – “Ну, – Юлькина рука изобразила как бы волну. – Ну… Будешь читать в подлиннике Фолкнера и Фицджеральда. Или что ты хочешь? “Моби Дика”?.. Ну вот – “Моби Дика”… И еще для чего-нибудь пригодится…” – “Это для чего же?” – поинтересовался я. “Ну… – Юлька, почувствовав мое недоумение, опять изобразила волну. – Ну хотя бы, если решишь поступать в аспирантуру, придется сдавать минимум…” – “В какую такую аспирантуру?” – удивился я. И тут я брякнул неожиданно и для самого себя: “Слушай, а на какие деньги мы устраиваем наши с тобой пиршества?” И сразу понял, что мои слова не вызвали у Юлии удовольствия. “У нас есть деньги”, – тихо сказала она. “Откуда?” – не мог остановиться я. “Мамаша дает”, – сказала Юлия. “В долг дает?” – “Почему в долг? Просто так дает. Я же ее дочь. На обустройство семьи… В конце концов, она приравняла мои труды к трудам домработницы и установила оклад с премиальными…” В последних словах Юлии были и кокетство, и шутка, и веселое, но и с укором предложение не усложнять жизнь. “Нехорошо, нехорошо”, – пробормотал я. Сознавал, что, если выскажу нечто определенное, мы тотчас же с Юлией опустимся на дно житейского варева, и последуют обсуждения дрязга бытия, какие нам теперь были совершенно не нужны. И все же я бормотал далее: “Эдак мы привыкнем жить так, как жить долго не удастся… Или мы обуржуазимся (эти слова явно требовали отклика от бунтарской натуры Юльки-хиппаря из подворотни)… Или вот еще что… На лишние-то деньги пировать не сложно. А давай поиграем в иную игру. Вот мы – бедные. У нас копейки. Давай попробуем устраивать кулинарные изыски и на копейки. Я заведу тетрадь расходов. У матушки моей такие тетради на каждый месяц с военной поры. Я принесу тебе их…” Жалкий мой лепет прекратился. Юлия, стоявшая подперев руками бока, вынесла вердикт: “Тетради принеси. Лучше – одну. Стряпать я продолжу, как пожелаю. Пока у тебя не случится расстройство желудка. Тогда вернемся к твоему нынешнему нытью”. Я притянул к себе Юлию…
Но назавтра с работы я принялся звонить Валерии Борисовне. Готов был даже к некоему торжественному тону. Именно им желал потребовать от Валерии Борисовны не портить девчонку. Заявить о том, что я поставлен (или буду поставлен) в унизительное положение. Сейчас поиграем и попируем, а дальше что? Денег в нашей семье больших, и не больших, а просто жизнеобставительных, не будет, взяться им неоткуда, даже если я каждую ночь буду горбиться грузчиком на Павелецком вокзале. Раз уж отважились принять меня зятем, терпите. Никаких родительских денег в подсобление я брать не допущу. Кстати, мне и стариков своих надо будет поддерживать… Все это, да и еще какие-нибудь слова из деклараций независимостей я желал вывалить Валерии Борисовне. Но на звонки мои не ответили. А обнаружил я Валерию Борисовну в нашей с Юлией квартире. Сигнал подняли рано, домой я явился чуть ли не в половине двенадцатого. На кухне что-то напевала Юлия, ароматы оттуда неслись терпкие, внятно пахло аджикой и жареным мясом, а вот в большой комнате – скребли. Я двинул туда. Валерия Борисовна, спиной ко мне, в домашнем халате, вернее – в куцем халатике, мыла пол. Я глядел на ее босые полные ноги и ощущал себя барином из кинофильма про давние времена, наткнувшимся на занятую уборкой ядреную крестьянку. Валерия Борисовна обернулась, выпрямилась, халатик одернула. И видно было, что она смущена. Но не оттого, что я на нее поглядывал, а оттого, что она мыла пол в квартире, где в домработницы произвела себя хозяйка.
– Что ты на меня уставился? – спросила Валерия Борисовна будто бы грубо.
– Я доволен, – сказал я.
– Чем же ты, Васенька, доволен? – сзади положила мне на плечи руки Юлия.
– В спортивных секциях, – нашелся я, – особенно в таких, как гимнастика, спортивная или художественная, или в фигурном катании, когда набирают детишек, приглашают их родителей. Коли берут девочек, вызывают их мамаш. Смотрят на их лица, фигуру, ноги, наконец. Чтобы представить, какими станут их отродья по прошествии восьми – десяти лет. Я еще раз поглядел на вас, Валерия Борисовна, и я доволен.
– Это я, что ли, отродье? – поинтересовалась Юлия.
– Ну ты и наглец! – заявила Валерия Борисовна.
– Он – льстец, – высказала свое Юлия.
– И кому же я льщу?
– Да. Кому?
– Конечно, вам, Валерия Борисовна! Не отродью же.
– Все-таки ты, Василий, наглец! – сказала будущая теща. – И дамский угодник!.. Кстати, тебе передавала привет одна твоя приятельница. Она огорчена тем, что ты ей так и не позвонил. А обещал.
– Какая еще приятельница? – насторожилась Юлия.
– Ну, эта… Ты ее знаешь… – и была названа фамилия синеокой кинодивы, попросившей Валерию Борисовну познакомить ее со мной в кафе “Прага”.
– То-то, я смотрю, он и сюда ее визитную карточку приволок! – возмутилась Юлия. Ее крепкие кулаки чуть ли не всерьез принялись колотить меня по спине. – Если она ему еще один привет передаст, я ей ноги переломаю, я ей глаза повыцарапываю, я ей в лицо кислотой плесну!
Я хотел было повернуться к губам Юлии, но она прижалась ко мне, руки сцепив у меня на груди, и свободы мне не дала.