Бубновый валет
Шрифт:
– А какой смысл ими теперь заниматься?
– Не знаю, не знаю, – сказал Башкатов. – Но ты, Куделин, меня озадачил… Что-то ты к себе, видно, притянул…
– И еще. Ты осматривал коллекцию Кочуй-Броделевича. Кроме солонок могли быть в коробках какие-нибудь документы, бумажки сопутствующие? Или сопроводительные?
– Были, были там бумажки, карточки, открытки с ленточками, визитки, заверения в приятельстве с кудельками росписей. Кочуй-Броделевич любил всякие альбомные закорючки и виньетки. Поздравления, слова, объясняющие смысл дара… Я в них ничего загадочного не углядел. Но каюсь, осмотр мой, дорозыгрышный, коллекции Броделевича был поверхностным. У тебя появились какие-либо новые соображения на этот счет?
– Нет, не появились, – поспешил ответить я. Я замолчал. И Башкатов молчал. Можно было предположить, что тема нашего сегодняшнего собеседования с ним исчерпана. Я встал, собрал солонку, двинулся к двери. Отворил ее.
– Да, старик, – услышал я. – Ты ведь… учудил свой трюк… то есть прошелся над Ниагарой… наверное, на спор?
– Если я чего и собрался бы учудить, – сказал я не сразу, – то, видимо, вынужден был бы это сделать на спор.
– С кем, если не секрет?
– С самим собой.
– Это, старик, звучит неубедительно. – Башкатов встал. – Для
– Хорошо, – сказал я. – Я подумаю над таким вариантом событий.
Уже вышагивая в коридор, я услышал громкое:
– А солонками, старик, ты меня и впрямь озадачил… Озадачил. Может, с ними все и не закончилось…
В больницу Нинулю не положили, и я уехал в Соликамск.
Мчал я на Северный Урал в пермском экспрессе и в д-ороге не мог не раздумывать о подсказках Башкатова. Явно они были и подсказками Кирилла Валентиновича Каширина. И для него в нынешней ситуации странный звонок из его кабинета (в его отсутствие) удобнее всего было объяснить безответственным, возможно, и хулиганским спором двух остроумцев. И тут злая шутка с некрологом баснописцу была убедительно приложима. И Башкатов вписывался в строку. А розыгрыш его с солонками (цель – объявить Куделина, выставив его на посмешище простаком и болваном) вполне мог подтолкнуть нетворческого работника, обиженного и уязвленного, к отчаянному действию. Все выстраивалось логично и не оскорбительно для высших личностей и структур. Дурацкая шутка, но без неуважительной дерзости по отношению к государству. Конечно, нехорошо, что у них в газете такие шалопайские нравы, но – юнцы все же, повзрослеют, а вот Главному при случае нравы его юнцов припомнятся… К. В. вроде бы должен был остаться в стороне.
При этом получалось, что Башкатов как бы приносил себя в жертву. Он становился соучастником дурацкой шутки. Косвенным, понятно, косвенным. Исполнителем-то, пусть и по пьяни, оставался я. С меня и был спрос. Башкатов имел право стоять на том, что он и поверить не мог в осуществление пьяной дури. Поспорили, и он об этой дури забыл. И тем более в голову ему не приходило, какие тексты и о чем я возьмусь произносить. Но в его ситуации – новая попытка пробиться в отряд космонавтов – и косвенное соучастие могло повредить. Значит, он, человек расчетливый, понимал, на что шел. Ради чего или ради кого, открывать мне это в его намерения, видимо, не входило. Ну ладно… К. В., Кириллу Валентиновичу, надо полагать, было уже известно о случившемся в его кабинете. С работы его пока не погнали, да и выговорами не одарили, стало быть, по поводу происшествия шум подымать сочли нецелесообразным. То есть такое мне в поезде приходило в голову. На самом же деле все могло обстоять иначе. И подсказка Башкатова означала лишь подвод меня к запасному варианту оправдательной уловки.
Хорошо. Подумаем и над таким вариантом событий. Впрочем, что думать-то? Просто придется держать в уме подсказку затейника Башкатова.
А Тамара? Спрошено ли с нее? И что ей и кем сказано? И что ею отвечено? Не знаю. И, может быть, никогда не узнаю об этом. В лучшем случае. В лучшем…
Отвязаться от всех этих мыслей и догадок я не мог до самого прибытия в Пермь. Тут мне пришлось решать сразу отправляться в Соликамск или дня три пробыть в Перми? Предпочел все же сесть в неспешный соликамский пассажирский. Приехал в Соликамск утром, сыпал снежок. Времени у меня было немного – на Соликамск, Чердынь и Усолье всего неделя. Впрочем, командировки в нашей газете традиционно выходили недолгими, мои премиальные десять дней должно было признать роскошеством. Тобольск нынешним летом оказался для меня городом праздничным. И возбужденное гуляние в нем бурлило, и солнце над ним не ведало облаков. Пермское небо я видел мрачно-серым, голубые промоины возникали в нем редко, на улице приходилось ежиться, поднимать воротник куртки, натягивать кепку на лоб – а то сдуло бы. Пожалел, что не взял теплые носки. Или хотя бы футбольные гетры. В Тобольске нас ресторанно закармливали и напаивали, в Биармии же (так называли северные камские земли в десятом веке арабские географы, потом, видно, Биармия преобразовалась в Пермь) питаться я был вынужден в дурных столовых. Словом, поводов для ворчаний и неудовольствий было у меня много. Ворчал я и на Серегу Марьина. Он вытолкнул меня в автономное плавание. Им-то, Марьину, Башкатову и прочим нашим профессионалам, добывание сведений для статей и очерков было в удовольствие, а я, неумеха, ощутил себя еще и личностью стеснительной, заводить знакомства с необходимыми людьми и задавать им вопросы оказалось для меня чуть ли не мукой. При всем при том, что открывалось мне в Чердыни (я и в Ныроб, где горевал когда-то в яме один из опальных Романовых, заскочил на полдня), в Соликамске и Усолье, даже при увлекавших меня узнаваниях коренных здешних людей с их судьбами и интересами, я чувствовал душевные некомфорты. Что-то было не по мне… Это “что-то” я смог назвать словами лишь в Москве.
Потом я посчитал, что увидеть Пермский север предзимно-строгим, с угрюмостью небес мне было полезнее, нежели в его празднично-звенящем состоянии. Мне-то что! Я мог вернуться в теплынь гостиницы (а через неделю и отправиться в Москву), а каково приходилось здесь моим соотечественникам в конце шестнадцатого века, в веке семнадцатом? Не только тем, кто жил при варницах крупнейшего в России соляного промысла (тут были их дома и привычное дело), а прежде всего тем, кто был в Соликамске проездом. Или проходом. Именно тем, кто приращивал Сибирь, а потом и русскую Америку! Да и простым ямщикам. Других дорог тогда в Тобольск и далее по Енисею не было. Люди эти, надо полагать, шли отважные, рисковые, люди свободного выбора, натуры крепкие и с тягой к поискам новых, не знаемых ими доселе земель (“стран Беловодий”, по Анкудиной). Чаще это были жители равнинных северодвинских областей, на них не могли не произвести впечатления вздыбы и дерзости гор Каменного пояса, а уж за теми мечтались просторы совершенно диковинные.
Для иностранных туристов
Естественно, в самой Перми я первым делом отправился смотреть на пермских богов. В ту пору после нескольких выставок и публикаций, в особенности очерка в “Новом мире”, средневековая наша деревянная скульптура, дотоле публике плохо известная, была в чрезвычайной моде. Вспомнили и давнюю статью наркома Луначарского. Деревянных богов возили на показ во Францию и в Японию. В Соликамске я долго стоял перед “Распятием” из кладбищенской часовни. Смиренное страдание, горести бытия и одиночество… В Пермской же галерее, под сводами бывшего кафедрального собора, я испытал поначалу некое смущение. Здесь боги, святые, предстоящие, воины, простые персонажи праздничных историй – толпились. Были они, реставрированные, ярко раскрашены, и в голову мне пришло нелепое соображение, что я оказался на сборе Дедов Морозов пред их разъездом на школьные елки. Потом я подумал, что первовзглядное соображение это вызвано, в частности, обилием бород лопатой у множества Никол, у северных святителей, двинских, устюжских, пермских, у евангелистов с сочинениями в руках. Позже (три дня я ходил в собор-галерею) Деды Морозы исчезли, толпа для меня распалась, персонажи ее разъединились и явились мне собственные особенные натуры. Снова в распятиях, в фигурах, ликах Спасителя и предстоящих открылись мне скорбь и высокое страдание трагедии бытия, одна из Параскев Пятниц, покровительница торговли и устроительница свадеб, удивила своим тонко-благородным обликом, иные Николы показались скорее и не защитниками крепостей, а милостивыми дедушками (один из них, правда, вызвал во мне мысли о Льве Николаевиче Толстом), Никита-мученик, в рост, с цепью в правой руке для побиения бесов представился озорником ухарем, а четверо приземистых евангелистов уж точно выглядели мужичками-хитрованами. И все же я не мог забыть о своем изначальном впечатлении – толпа деревянных богов. О чем и сказал хранительнице коллекции Елене Григорьевне Гудимовой. Она закончила университет в Питере, там же защитила диссертацию, была немногим старше меня, и вскоре употребление отчеств из наших разговоров пропало. Я понимал, что, выказывая косвенную укоризну, мог обидеть патриота музея, а потому сразу же принялся фантазировать: как было бы хорошо, если бы в городе устроили специальный музей “пермских богов”, где для всех героев или сюжетных групп, связанных с той или иной церковью или деревней, имелись бы свои “приделы”, собственные, уникальные, и с каждым персонажем стоило бы знакомиться, собеседовать по отдельности, переходя из зала в зал…
– Вы, Василий, мечтатель, – рассмеялась Лена. – А то мы о таком музее не думаем. Или хотя бы о филиале галереи. Но кто нас снабдит зданием и деньгами? И вовсе не в соборе должна проживать художественная галерея. Я вас в запасники отведу, вы увидите нашу тесноту и ущербность.
Ленины запасники меня расстроили. Это были словно и не запасники, а склад (коробки с солонками Кочуй-Броделевича, естественно, вспомнились мне). Иные иконы (строгановского письма, в частности) и картины Лена мне показывала, чаще же ей приходилось лишь называть удаленные теснотой от глаз зрителей творения. Доски и полотна стояли у стен, прижатые друг к другу, будто в ожидании расстрела. А среди них были малые голландцы, пусть и неизвестные и требующие атрибуции, но несомненно из хороших школ. И наши авангардисты начала века.