Бубновый валет
Шрифт:
И все-таки (я был обязан в этом себе признаться) я испытывал некое облегчение. Неизвестно, правда, отчего. Но что-то в моей жизни просветлело. Отпало желание разыскивать Обтекушина и употреблять с ним напитки ради душевных утолений. Кроме осознанной мной опасности, возникло и опасение. Коли вчера я испытал хотя бы и мимолетное желание, не отменился ли ход жизни и тот самый медицинский случай, о котором я нечто наболтал вчера Виктории? Нет, опасение рассеялось. Я встретил Юлию Ивановну Цыганкову в холле шестого этажа возле стола для пинг-понга (некогда Юлия заводила здесь важный для нас разговор), и ничего не случилось, ничто меня не обожгло. Юлия Ивановна и стол для пинг-понга оказались для меня равноценны. Я прошел мимо них. А младшая дочь Ивана Григорьевича Корабельникова взглядом своим выказала явное намерение шагнуть мне навстречу и вступить в беседу (Виктория вряд ли вчера молчала). “Извините, у меня нет времени”, – готов был сказать я. Но Юлия Ивановна нашла в себе силы остаться на месте вкопанной… Мгновенным было сожаление о том, что медицинский случай мне не отменили. Но я тотчас осознал,
А вот Тамара как-то подошла ко мне в коридоре, попросила протянуть ладонь и положила на нее карту. Произнесла лишь: “К твоему интересу” – и последовала по делам. Чистенькая Тамарина карта была, естественно, бубновым валетом. Но с текстами на рубашке. Поначалу тексты эти показались мне интересными. Но потом я понял, что к моему случаю они не имеют отношения. Карта была из колоды гадальной, и бубновый валет оказывался в ней не персонажем действия, а посланцем вестей, хороших или дурных. Причем лишь во взаиморасположении (“рядом”) с определенными картами тех или иных мастей. В размещении “прямо” он, валет, мог принести прекрасные новости о сердечных и семейных делах, быть обещанием денег и удач в немедленном разрешении всех трудностей, при этом соседство с трефовым тузом гарантировало подтверждение новостей письмом и т. д. В положении же “перевернуто” бубновый валет мог предрекать лишь всяческие разочарования, обещания предательств, болезней и т. д. “Это для шарлатанов!” – отрецензировал я карту Тамары. На рубашке карты я прочитал еще и: “Не давайте никому ваши личные карты для того, чтобы сохранить флюиды, которые вы передали картам, гадая на них”. Через полчаса я постарался вернуть карту Тамаре.
– Отчего так скоро? – спросила Тамара.
– А чтобы не растранжирить флюиды, – сказал я.
– На тебя мне не жаль никаких флюидов, – рассмеялась Тамара.
– Ну спасибо.
– И тебе неинтересно знать, почему я протянула тебе именно гадальную карту?
– Неинтересно, – сказал я. – И не верю я во все эти забавы… И теперь мне и вовсе не нужны какие-либо подсказки!
Видимо, я произнес эти слова резко или грубо, Тамара расстроилась. Сказала:
– Не обижайся, Василий, не обижайся…
Недовольные друг другом, мы разошлись. Я уже не раз собирался – хотя бы для приобретения новых сведений – прочитать об истории ларионовского “Бубнового валета”. Редакционная библиотека была хороша, но книг по искусству для нее приобретали мало. Пришлось поутру зайти в нашу районную, на Третьей Мещанской, возле Рижских бань. Местилась она в особняке с башенкой (сейчас этого дома нет, но иногда он мне снится). В случае с названием выставки (а устраивали ее в здании нынешнего Военторга – тогда Экономического общества офицеров на Воздвиженке) прямо подтвердилось толкование В. И. Даля: “Если не с чего ходить, ходи с бубей”. В присутствии мастеров Ларионов взял в руку карту валета и предложил название объединения. А почему бы нет? В этом предложении было озорство и предложение к скандалу с негодованием толпы. У Мольера бубновыми валетами называли плутов и мошенников. Позже презрение приняли на себя “бубновые тузы” – из-за нашивок на куртках каторжников. А после романов про Рокамболя плуты и мошенники переселились в “червонных валетов”. В Москве даже прогремел уголовный процесс “червонных валетов”. Так что названия выставки и объединения способны были вызвать бурное неприятие публики, чего наши замечательные мастера, естественно, и добивались.
Но чего я-то добивался своими искусствоведческими изысканиями? Почему мне-то теперь хотелось убедить себя в том, что бубновые валеты не такие прохвосты и мошенники, как, скажем, валеты червонные, а молодые люди – отчасти приличные? То есть я как будто бы теперь самого себя старался отделить от плутов и мошенников и разместить среди личностей более или менее порядочных. Глупость какая! Причем смешная глупость! Мне и впрямь следовало отвести себя к психиатрам. Ведь я существовал “бубновым валетом” лишь в системе координат мировосприятия Валерии Борисовны Цыганковой-Корабельниковой, ее гадалок и ясновидящих, ну и, может быть (теперь), ее дочерей. Я будто впервые понял это! И постановил сейчас же выпрыгнуть из этой системы координат и более не думать ни о каких бубновых валетах!
Выпрыгнуть! Легко сказать! Уже выпрыгивал… А если сеть на тебя наброшена этой ведьминской семейкой? Сейчас же и мысли о сетях и ведьминстве семейства я положил истребить, они исходили из моих опасений, а реальности могли никак и не соответствовать. Да и опять же – кто я таков, чтобы на меня благородным дамам заводить сети?
Начальницу Зинаиду Евстафиевну я удивил тем, что снова стал выбрасывать двухпудовик в комнатные высоты правой и левой. “Отходишь, что ли?” – спросила Зинаида Евстафиевна. “От чего?” – поинтересовался я. “Ну уж это я не знаю, от чего, – проворчала начальница. – Главное, чтоб отошел…” Фанатичный Боря Капустин зазывал погонять мяч по снежку или по ледку, и я от его предложений не отказывался. В выходные ездил на пятом трамвае в Останкино, за потехинской церковью, брал на базе наваксенные ботинки и лыжи с алюминиевыми креплениями, катил четыре пятикилометровых круга, знакомых со школьных лет, мимо прудов с утками в полыньях, не спеша, но с удовольствием. Выпить рюмку мог, особенно с приятелями в отделах, но и не тянуло (“До того я стал хорошим, сам себя не узнавал”. “Снегирь”. Агния Барто. Рина Зеленая). Цитата, впрочем, расхожая. Но я-то себя узнавал, и ничего хорошего в моей жизни не прибавилось. Правда, должно заметить, что острота сожалений по поводу неоделенности меня “делом жизни”
Словом, маята моя потихоньку рассеивалась (я не мог, естественно, не держать в голове, что “потихоньку” происходило после выплеска жалоб в жилетку Виктории, но мысль об этом перекрывалась соображениями: “Она меня вынудила… и это в последний раз… и без срывов в белой “Волге” все бы у меня наладилось…” То есть жизнь моя все более становилась привычным бытом, рутиной повседневности, и теснота нашей квартиры начала угнетать меня более, нежели иные обстоятельства. Просторы временного жилья на Ярославском шоссе безобразно избаловали меня. В туалет и к водопроводному крану у нас выстраивались очереди. С дачи вернулись не только мои старики. Но и соседи Кособуцкие-старшие, Игорь Савватеевич и Ольга Владимировна, о присутствии которых в моей жизни летом можно было и не думать. А холода уже не позволяли сидеть с книгами и уж тем более ночевать в дровяном сарае. Потребовался бы спальный мешок, но заводить его вышло бы верхом глупости. Соседи же, на которых я натыкался на кухне и в прихожей (три метра на три), как и предметы мебели, вызывали раздражение. Однажды Чашкин в халате будто из махровых полотенец не подпускал меня к газовой плите, а в ответ на мои ворчания позволил себе пошутить: “А вот когда твоя плавучая сестренка ночевала здесь, еще теснее было, и ничего, я терпел…” Пальцы мои вцепились в его халат, я дернул Чашкина так, что он чуть было не осел на пол, и прокричал: “Слушай, Чашкин! Ты бугай и шкаф, в два раза шире меня, но если ты еще раз пошутишь, я изметелю тебя так, что ты на больничную койку ляжешь, а о своем радиолюбительстве напрочь забудешь!” Чашкин сопротивления не оказал, видно было, что он растерялся. В прежних случаях его хамств и ехидств я проявлял себя дипломатом: либо будто не замечал его подковырок, либо отвечал на них беззлобно, дабы не вызвать злых досад шутника. Через полчаса я пожелал извиниться перед Чашкиным, но тотчас отменил это желание, заявив себе, что хватит, если Чашкин снова будет хамить, я и впрямь набью ему морду, а уж что он про меня доложит или настрочит, это никак не должно меня волновать.
Но из дома я стал выходить пораньше. Не из-за Чашкина, естественно, а именно из-за угнетавшей меня тесноты. Бродил переулками, особенно в Замоскворечье или в Зарядье, что доставляло мне удовольствие. Посиживал в библиотеках, Исторической и в нашей редакционной, старикам объяснял свои ранние уходы занятиями, мол, желаю поступить в аспирантуру. Дом в Солодовниковом переулке становился для меня лишь ночлежкой. Это было грустно, со стариками разговоры у меня случались только по выходным, за обедами и ужинами, проводить их приходилось в комнате.
О поездке в Верхотурье Марьин мне более не говорил, я ему о ней не напоминал. Марьин ходил мрачный. Второй его роман готовили к публикации в “Юности”, и по его намекам или, вернее, по его вежливостям к моему интересу я понял, что начали возникать цензурные затруднения. Герои Марьина, как и персонажи его первого романа, строили дорогу в Саянах. Но события их отрочества и детства случились в сороковые и пятидесятые годы в подмосковном городке Яхроме, хорошо Марьину известном (мимо Яхромы и шлюза с каравеллами и мы со стариками ездили на наши огороды). Так вот описания Марьиным яхромской военной и послевоенной жизни цензуру насторожили и озадачили. Марьин подходил к Глебу Аскольдовичу Ахметьеву как человеку осведомленному с вопросами о ветрах, дующих в государственных поднебесьях. Глеб Аскольдович будто бы ехидно-радостно рассмеялся и сообщил, что действительно в ветрах, интересующих Марьина, намечаются изменения и что более чернить сталинские годы никому не позволят. “Ничего я там не чернил, – ворчал Марьин, – а просто рассказал о совершенно реальных людях и случаях их жизни”.
Словом, Марьину было не до Верхотурья и путешествий тропами и реками по следам приобретателей Сибири. А я уже поглядывал в книги (в библиотеке нашей лежали почти все тома “Описания России” под редакцией Семенова-Тяньшанского) и выяснил, что за место такое – Верхотурье. Соликамский посадский человек Артемий Бабиков построил дорогу от Камы до верховьев Туры, объявленную правительственным трактом. Было это в правление последнего Рюриковича, болезного царя Федора Иоанновича. А за два года до прихода семнадцатого столетия и был заложен на холме-утесе славный град Верхотурье, с Кремлем, монастырем, Ямской слободой и главной улицей – Сибирским трактом… Выходило, что из старины в Верхотурье кое-что осталось (вроде бы даже и кремлевские башни), но все там было в куда меньшем благополучии, нежели в Соликамске и уже тем более – в Тобольске. Верхотурье манило меня. Однако перемены ветров в государственных поднебесьях, мало меня пока волновавшие, но огорчившие Марьина, требовали от меня терпения.