Будни
Шрифт:
— Ее ежели с умом пить, — ничего, много не пропьешь, — резонно рассуждает Лактион: — выпил одну-другую и — тпру!..
Третьего дня, к вечеру, собрался дождь, помешал работам. Я думал, что артель разойдется сейчас же по домам, — у всех были семьи. Нет. Собрались в неотделанном еще амбаре, курили, пели песни. Потом сложились по пятачку, и Афонька Беловой, самый молодой рабочий в артели, сбегал в монополию. На песни пришли с гумен Муравин, Иван Шорш. Не знаю, по скольку глотков из бутылки пришлось на каждого участника, но говор, смех, песни в амбаре стали громче, голоса звучали весельем и беззаботностью, временами
Слушал я ее издали, — несомненное веселье, беззаботное и увлекательное, звучало в ней, — слушал и представлял себе этих людей, перед которыми теперь каждый день должен был вставать вопрос: чем будем и будем ли обедать завтра? — каждый день нес боязливую и гнетущую мысль о бесконечной цепи всяческих недохваток, о неизбежном надвигании голода и холода… Слушал я и спрашивал себя, откуда этот неиссякаемый запас способности весело, бездумно, беззлобно воспринимать жизнь, предавая забвению ее обрыдлые и удручающие подробности? Неужели только от одного-двух глотков из бутылки-краснологовки?..
III
Как ни осторожны мы были в своих вычислениях, как тщательно ни урезывали расходные статьи, в итоге, даже выкинув расход на спиртные напитки, мы получили сумму, придавившую нас своей громадностью: 121 руб. 44 коп. годового расхода на человека. Если не считать одинокого Матвея и двух Афонек, которые жили при отцах, у каждого из артели Лактиона была семья не менее четырех человек. Приходная статья у большинства была одна единственная — заработок. Получали у Лактиона помесячно от 10 до 12 руб. У Маметкула и у «японского победителя» Ремезова была еще земля — казачьи паи, дававшие им в год рублей 50 арендной платы. Из остальных один Лактион мог похвалиться земельным клочком в 3/4 десятины.
Полученный итог привел нас в уныние. Как же быть, раз для семьи в четыре человека, у которой один лишь добытчик, а остальные едоки, — необходимо около 500 руб. в год, а весь заработок не достигает и 150?
— Как же вы изворачиваетесь?
Общее недоумение… В самом деле: как?
— Да вот… живем… По теплу-то ничего: и работы много, и шуб не надо… А вот зима страшит…
Помолчали, словно задумались о зимнем времени.
— Тем народам хорошо, где зима не бывает, — вздохнул Лактион.
— Там народ, гляди, вовсе ленивый? — спросил Герасим: — еды ему против нашего меньше требуется, дома’ — тоже малые…
— Наш народ крепше, — гордо сказал Лактион: — он вспомнит про зиму — а, мол, шубу надо, валенки надо. Он и хлопочет…
— А, небось, бедных и там много? — спросил «лобовой» Филипп.
— Сколько угодно.
— Диковинное дело!..
Опять долго молчали. Куда ни кинь, даже в благословенные теплые земли, где нет надобности хлопотать ни о шубе, ни о дровах, ни о валенках, — все-таки та же роковая неправда: бедные и богачи, угнетаемые и господа.
— Вот
— За то-то и поучили вас японцы, — заметил Филипп.
— Антон все-таки отрубил одному ногу, — засмеялся Маметкул: — спрашиваем его: а голову что же не рубил? — «Да головы не было»…
Добродушно посмеялись над «японским победителем». Но чувствовалось все-таки что-то грустное и щемящее в этом смехе, точно вспоминался великий позор, огромные жертвы, кровь и явное сознание безнадежности и бесплодности затрат народной энергии… Были надежды, — и нет ничего… Опять у наиболее счастливого — лишь 3/4 десятины и ничего иного в перспективе.
— У меня племянник вернулся без руки с войны, — сказал Лактион: — а дома нет ничего и никому не нужен… Спрашивается: чем же ему правдаться?..
Никто не ответил. Вопрос был чисто риторический.
— А уж оно идет-идет да дойдет, — значительным голосом прибавил Лактион.
— Ничего не дойдет! — решительным тоном сказал Маметкул: — одного за другим на шворку перетаскают, вот и все. А энти дети будут прятаться, лишь бы их не заметили… Былое дело!..
— Как же быть-то?
— А так и будут, как были… Наш народ веревкой за шею привяжи, — и то не забунтует… Вот вопрос!..
Маметкул победоносно мотнул головой. Лактиону, видимо, хотелось возразить, но он был удручен этим уверенным тоном человека, который сам принимал когда-то участие сперва в черносотенных погромах, а потом — в военных беспорядках, и был судим военным судом. За Маметкулом числился авторитет испытанного человека. И Маметкул это чувствовал.
— Скорее бичевку на шею наденет народ, — повторил он: — чем станет на свою защиту. Это ведь нужно, чтобы все как один были…
— Да она доходит эта точка! — неуверенно сказал Лактион.
— Где? Разве народ уравняешь? Самые главные, какие кадило раздували, — те давно уже на шворке, а прочие все — в кусты… Послушаешь теперь: широкоперится иной на словах, а что толку?..
Маметкул безнадежно махнул рукой.
— Волнование, конечно идет в народе, — подумав, сказал он колеблющимся тоном.
— Идет! — уверенно подхватил Лактион.
— Но какое количество? Надысь Алешка Гулевой приходит пьяный: «Аким! бросаю жену и детей, иду к революционерам… До коих пор мы будем так страдать»? — Я говорю: «что ж мы с тобой двое сделаем, малым количеством? На это надо большое количество… Ты сам знаешь»… Он был, конечно, в минерах, бунтовали там… А Иван Мыльцын в Херсонском полку служил, усмирял его, Алешку… Так вот оно: нашего брата перемитусят да один на другого…
Наш разговор оканчивается на безнадежной ноте. Но я вижу по лицам принявшихся за работу плотников, что у каждого кроется где-то внутри упорное ожидание перемены, непотухающая искра упования на что-то туманное, смутное, неопределенное, но сулящее иные перспективы, более сносную жизнь, чем проклятая теснота, переживаемая теперь. Может быть, и раньше она была не легче, но почему-то особенно тяжко давит на плечи она теперь, после того, как пролетевшая над землей буря оголила от пугающих покровов то, что считалось свыше освященным и неприкосновенным, и приоткрыла давно в мечтах взлелеянную, обетованную даль…