Буллет-Парк
Шрифт:
По окончании чрезвычайно низкопробной сцены в гостиной Нэлли поднялась в ванную и, вымыв заплаканное лицо, подала обед, чтобы Тони ничего не заподозрил. После обеда Нейлз спросил Тони:
— Ты сделал уроки?
— Сделал,— ответил Тони.— У нас сегодня было два «окна».
— Хочешь сыграть со мной партию в гольф?
— С удовольствием.
Нейлз извлек из чулана мячи и клюшки, и они поехали на гольфовое поле, что лежит справа от Шестьдесят четвертого шоссе. Это было поле для малого гольфа, и, как полагал Нейлз, его выложили еще в тридцатые годы. Оно было усеяно глубокими лунками, мостиками, была на нем даже и «мельница». Но только все пришло в страшное запустение. Вода в лунках высохла, крылья у мельницы обломались, а из-под зеленого ковра то тут, то там проступал бетон. Большая часть препятствий и лунок, впрочем, сохранилась, и летними вечерами, невзирая на таблички, гласившие, что это частная собственность, на поле играли мальчишки да и взрослые тоже. Фонари, разумеется, отсутствовали.
В этот ясный летний вечер было еще достаточно светло. С запада дул ветерок, и по ту сторону реки собиралась гроза. Вот как Нейлз пересказывал самому себе события, развернувшиеся на гольфовом поле, а к рассказу этому, надо признаться, он возвращался, по крайней мере, раз сто.
«Мне было совестно за сцену, которую я устроил Нэлли. Я приписывал ее
Но лучше всякой музыки память мне освежает гром. Когда я слышу его раскаты, я не то чтобы вновь становлюсь молодым, но могу представить себе, хотя бы на время, каково это — быть молодым. Вторую лунку мы с Тони забили на равных. А в третью надо попасть так, чтобы мяч прошел через старую автомобильную покрышку. У меня это никак не получалось. Я еще возился с нею, когда вдруг Тони сказал: «Папа, знаешь что?» Нет, сказал я, не знаю. И тогда он произнес: «Я решил бросить школу».
Его сообщение застигло меня врасплох. Я просто растерялся: такое мне и в голову не могло прийти! Спокойствие, сказал я себе. Будь рассудителен, терпелив и так далее. Ему ведь всего семнадцать. Я представил себе мудрого, рассудительного отца, а затем примерил эту роль к себе. Я закутался в терпение, словно это было большое шерстяное одеяло, но оно то и дело сползало у меня с плеч. Я спросил его (голосом, исполненным терпения): «Что так, Тони?» — и он сказал, что он все равно ничему не учится. Французский, сказал он, сущий вздор, а английский того хуже, так как он знает литературу лучше учителя. Астрономия — наука для болванов, и преподает ее маразматик. Когда он выключает свет, чтобы показать фильм, все либо спят, либо кидаются катышами, а однажды, когда он увяз в придаточных предложениях и никак не мог из них выбраться, все поднялись, как один, и вышли гуськом из классной. Тони обернулся и увидел, что учитель плачет. Тони к нему подошел и сказал, что никто не хотел его обидеть, просто они боялись опоздать на следующий урок, а учитель сказал, что никто его не понимает, что он любит своих учеников, всех до единого. Как можно уважать учителя, спросил Тони, который ревет, как девчонка? Затем мы сыграли пятую лунку — там надо провести шар через ворота. Я справился с ней, у Тони же было три лишних удара. Мы продолжили разговор. Как-никак, сказал я, аттестат-то ему нужен. Я спросил Тони, что он думает делать без аттестата, и он сказал — вести работу по улучшению жизни в трущобах. Он слышал, что имеется специальная школа для детей, у которых тяжелая обстановка дома, и ему хотелось бы работать с такими детьми. Тут я почувствовал, что не могу больше справиться с шерстяным одеялом моего терпения: только я его натяну на одно плечо, как оно начинает сползать с другого. Ну что ж, сказал я, я не против такой работы, да и мать, сказал я ему, ничего на это не возразит. Но только сперва нужно получить аттестат. Эта работа, как всякая другая, вероятно, требует навыков и подготовки. После того как он получит аттестат, мы с матерью будем рады направить его в специальный колледж, где готовят людей для работы, которую он имеет в виду. На это он мне сказал: какой смысл в аттестате, если он все равно ничему не научился? Сплошной обман, сказал он, как всякая бумажка, как любой международный договор: жульничество, и больше ничего. Тогда я сказал: обман не обман, а надо придерживаться известных правил. Так, например, сказал я, быть может, брюки и не самая удобная одежда, однако правила таковы, что приходится носить брюки. Представь себе, сказал я ему, что я вдруг сажусь в поезд с голой задницей. На это он сказал, что я могу ехать в поезде с голой задницей, пожалуйста. Он ничего не имеет против того, чтобы я ездил в поездах с голой задницей. Мы уже кончили партию, и тут как раз подошли какие-то парни — то ли взрослые, то ли мальчишки, я не разобрал,— и спросили, не уступим ли мы им поле. Мы отошли в сторону и сказали: «Пожалуйста».
Дул ветер, как я уже говорил. Гром гремел все ближе, казалось, вот-вот пойдет дождь, сделалось темно, и я не мог разглядеть как следует лица новых игроков. Скорее всего, это были старшеклассники, а может, трущобная шпана, хулиганье,— словом, не знаю кто. На них были брюки в обтяжку, стильные пестрые рубахи, волосы напомажены. Голоса у них были какие-то странные, или они кривлялись,— не знаю. Пока один из них примерялся ударить по мячу, другой шлепнул его с размаху «по натяжке»,— и он так и повалился с шутовским оханьем. Дело не в том, что мне неприятна такого рода публика, но я этих людей не понимаю, они меня пугают, потому что я не знаю, откуда они берутся, куда идут, а когда перед тобой люди, в которых тебе все непонятно, становится жутко и не по себе — как ночью. Да нет, я не боюсь темноты, но есть род незнания, от которого очень уж неуютно на душе. Я заметил, что когда меня одолевает страх этого рода, мне достаточно вглядеться в лицо незнакомца, получить о нем какое-то представление, и я начинаю чувствовать себя лучше. Но к этому времени, как я уже сказал, совсем стемнело, и физиономии новых игроков были неразличимы. Они продолжали играть, а мы с Тони — разговаривать об его аттестате и о том, что следует придерживаться каких-то правил. Чем бы он ни собирался заняться в будущем, говорил я, ему понадобится соответствующая подготовка. Даже если бы он собирался стать поэтом, ему следовало бы сперва поучиться. И потом я сказал ему слова, которых никогда прежде не говорил. Я сказал: «Я люблю тебя, Тони».
Тогда он сказал: «Ты меня любишь или думаешь, что любишь, лишь потому, что тебе приятно делать мне разные подарки». Тогда я сказал, что он неправ и что я только оттого так щедр с ним, что собственный мой отец не был со мной щедр. Оттого что отец мой был скуп, сказал я, я стараюсь быть щедрым. «Щедрый, щедрый, щедрый!» — принялся он меня передразнивать. О да, сказал он, он знает, что я щедрый. Круглый год, каждый день он только и слышит о том, какой я щедрый. И еще он сказал: «Почем знать, может, я никогда не женюсь. Бывают же люди, которые не женятся. Может, я не совсем нормальный. Может, я хочу жить с каким-нибудь милым, хорошеньким мальчиком. Может, я хочу быть развратным и спать
И вот я остался стоять на запущенном поле для гольфа, сознавая, что чуть не убил родного сына, и в то же время желая лишь одного — броситься за ним вдогонку и постараться достать его клюшкой. Я был взбешен. Я не мог понять, как могло случиться, что мой единственный сын, которого я люблю больше всего на свете, вызвал у меня желание его убить. Я подобрал его клюшку и направился к машине. Дома я рассказал Нэлли о нашей ссоре, но она, конечно, была на его стороне, потому что ведь я перед тем успел поссориться и с нею. Ну, я налил себе виски и сел смотреть телевизор — что мне еще оставалось делать? Так я просидел перед ящиком до полуночи, покуда не вернулся Тони. Он со мной не заговаривал, я с ним тоже. Он поднялся к себе. Немного позднее поплелся к себе и я.
С того самого дня он не вставал с постели».
IX
Тони уже двадцать два дня, как не вставал с постели. На двадцать третий миссис Нейлз получила письмо от Мэри Эштон, женщины, которая некогда помогала ей по дому. Работница она была толковая и прилежная, но оказалась воровкой. Сперва она украла два бриллиантовых кольца,— Нэлли их берегла как память о матери, но никогда не надевала. Она не стала корить Мэри. Нынче не так-то легко найти прислугу, рассуждала она, а Мэри — женщина бедная и работящая, пусть эти кольца послужат ей как бы премией. Однако когда через месяц с не большим в доме обнаружилась еще одна пропажа, на этот раз — золотые запонки, Нэлли ее уволила, не упоминая, впрочем, ни о кольцах, ни о запонках. Письмо Мэри Эштон было аккуратно отпечатано на машинке (краденой?), на хорошей (краденой?) бумаге. Вот что она писала:
«Уважаемая миссис Нэйлз! Я слышала, что Ваш сын болен, и мне его очень жаль. Он самый славный мальчик, каких мне доводилось встретить. В нашем поселке живет гуру, или знахарь,— свами Рутуола. В прошлом году он вылечил мою сестру от ревматизма. По утрам он работает у Перчема, плотника, а после обеда его обычно можно застать дома. Телефона у него нет. Его адрес — Нагорная улица, он живет над похоронным бюро Пейтона».
Это сочетание воровства и черной магии несколько смущало Нэлли. В тот вечер у них были гости, и она не могла улучить минуту, чтобы показать Нейлзу письмо. Вечер прошел отлично. Когда коктейли составляют почти единственное угощение, хозяйке, казалось бы, особенно отличиться нечем, и все же Нэлли заслуживала высшей похвалы. Она заметно гордилась своим светлым, уютным гнездышком, но в этой гордости не было и тени глупого самодовольства; озаренные изящным радушием хозяйки комнаты казались еще просторнее, еще светлее. Гости — их пришло человек шестнадцать или семнадцать — были все ей милы, и со всеми она чувствовала себя легко и непринужденно. Закуска и коктейли были превосходны, разговор ни разу не сбивался на трюизмы, никем не было произнесено ни одного скучного монолога, ни одной глупости. За весь вечер ни разу не возникло адюльтерной ситуации, если не считать короткого эпизода, когда Чарли Уэнтворт подсел к Марте Такермен на диван и обоих на миг охватило бессмертное чувство любви. Заглянув в глаза друг другу, они внезапно поняли, что для них было бы раем провести остаток жизни вместе. Она бы смеялась его остротам, он — ее, они грели бы друг другу душу, поехали бы путешествовать по Японии. Кончилось же тем, что Марта встала с дивана и присоединилась к мужу возле стойки. Словом, вечер прошел исключительно удачно. Только во время разъезда гостей произошла небольшая заминка. Этой частью обычно дирижировал Тони, а он, как известно, был прикован к постели, так что его функции пришлось взять на себя Нейлзу. Последние полчаса он провозился с машинами, взывая поочередно то к одному, то к другому владельцу, чтобы тот дал дорогу и все могли, наконец, выбраться из полукруглого въезда к дому Нейлзов.
К восьми часам, впрочем, все благополучно разъехались. Нэлли поджарила себе и Нейлзу яичницу с колбасой и тут же, на кухне, показала ему письмо от Мэри Эштон.
— Господи! — воскликнул Элиот.— Это ведь, кажется, та — воровка? Может, их целая шайка. Может, этот самый гуру ее пособник. Черная магия! Этого еще не хватало! Нет, как хочешь, к такому я еще не готов.
Мучения, сопровождавшие ежедневные поездки Нейлза в город, между тем достигли такой остроты, что ему пришлось в конце концов обратиться к доктору Маллину. Тот прописал сильное успокоительное средство. Каждое утро Нейлз принимал по пилюльке и запивал ее кофе. Нэлли он сказал, что это витамин. Пилюлька давала ему чувство парения, будто он, подобно Зевсу с какого-нибудь аллегорического полотна, плывет по небу на облаке. Оно окутывало его на платформе, пока он ждал поезд 7.16, а когда поезд подходил, Нейлз перекидывал облако через руку, входил в вагон и садился у окошка. И ни хмурое небо за окном, ни убожество поселков, мимо которых он ехал, не были в силах вторгнуться в розовый нимб, окружавший его во все время пути. Нейлз плавно подкатывал к Центральному вокзалу, лучезарной и несколько рассеянной улыбкой приветствуя нищету, недуги, роскошь, красоту незнакомых женщин, дождь и снег,— все, чем его встречал город.
Наутро звук ружейного выстрела разбудил Нэлли.
Может, это черные покинули свое гетто, подумала она, и идут брать приступом белые домики Каштановой аллеи? Последнее время кругом поговаривали, что в трущобах Буллет-Парка неспокойно. Нейлза в постели не оказалось. Она подошла к окну. В одном нижнем белье, на просторном газоне стоял ее муж и целился из ружья в огромную каймановую черепаху. Солнце еще не взошло, но уже светало, и в чистом и прозрачном воздухе казалось, что между полуодетым мужчиной и допотопной черепахой происходит какое-то первобытное нелепое сражение. Ружье выстрелило. Черепаха покачнулась, распласталась, затем медленно поднялась на лапах, как морская черепаха, и заковыляла к Нейлзу. Нэлли никогда не доводилось видеть такое огромное пресмыкающееся на воле, но в этот предрассветный час анахронизмом казалась не черепаха, а человек. Газон явно принадлежал черепахе, небо принадлежало черепахе, весь мир принадлежал черепахе, и в этом мире Нейлз был случайным гостем. Он выстрелил второй раз и промахнулся. Потом третий — и Нэлли увидела, как голова у черепахи завалилась набок. Нейлз выпустил еще один заряд, бросил ружье на траву и поднял черепаху за ее зазубренный хвост.