Бумажные маки: Повесть о детстве
Шрифт:
Лет через десять, студенткой Московского университета, погожим осенним деньком я взяла фотоаппарат и поехала в свой костнотуберкулезный санаторий, чтобы сфотографировать на память доктора Ваграма Петровича.
От станции шла по светлой асфальтовой дороге, залитой солнцем, мимо длинных больничных корпусов. Мне попадались взрослые больные с палочками и на костылях. Бледная девушка с пышными бантами в торчащих косичках-хвостиках, с алым накрашенным ртом на бледно-желтом лице медленно проехала в инвалидной коляске. Она пристально смотрела на меня. Может, соображала — к кому я иду? Вдруг мне все стало казаться нереальным: понурые фигуры в серой больничной одежде среди ярко пылающей осенней листвы на пышущем солнцем асфальте были чужды этому нарядному
Цо еще раз инвалидная коляска проплыла мимо, сверкая колесами, и резал глаза ее облезлый дермантин и смертельная бледность сидящей в ней девушки...
Помню, когда-то я сильно завидовала одной девочке в нашем отделении, которой разрешали ездить в такой коляске, потому что ноги у нее парализовало. Все мы мечтали покататься в инвалидной коляске. Особенно нам нравилось, что нужно самому вертеть колеса, и ехать можно, куда захочешь, даже крутиться на месте! Нам казалось, что так передвигаться гораздо интереснее, чем ходить на ногах. Почему взрослые этого не понимают? Едешь себе, кожаное сиденье приятно поскрипывает, колеса шуршат по дороге. И — все блестит!
Я побежала по тропинке к веранде, окруженной знакомыми липами, тополями и березами. А вот и сам Ваграм Петрович идет между детских кроваток по солнечной дорожке, он сразу узнал меня и улыбается навстречу всем своим маленьким смуглым лицом под белоснежной накрахмаленной шапочкой. Он совсем такой же, как прежде, только поседевшие брови не торчат, а нависли над глазами, как снежная крыша над окошечками домика. Теперь я увидела в его лице и печаль, и заботу, и усталость... А как он стал сутулиться...
Он повел меня по веранде и, показывая больных детей, просил их сфотографировать. Но я поняла, что это он им меня показывает, как я свободно хожу, какая прямая у меня спина. Доктор расхваливал каждого ребенка, сообщал, какие у кого таланты. И я вспомнила, что и меня, маленькую, больную, он, бывало, всегда за что-нибудь хвалил и всегда радостно сообщал мне, как быстро я поправляюсь. Он обещал, что я буду бегать! Как я мечтала пробежать по зеленой траве, что видна с веранды. Она кажется мягкой и теплой, она так и светится на солнце. Когда-то я воображала, что трава похожа на ощупь на шерстку моей игрушечной собачки или на ворс зимнего одеяла, который светился, когда на нем останавливался солнечный луч. Я забыла, какая трава на самом деле. И Ваграм Петрович показывал мне на сияющую траву и говорил, как я по ней побегу: быстро-быстро-быстро... Я представляла себе, как я над ней полечу, слегка касаясь ее верхушек босыми ступнями, чтобы она только щекотала подошвы...
А ведь тогда я вела себя прескверно. Никого не слушалась и доводила самого Ваграма Петровича чуть ли не до сердечного приступа. Например, начну громко петь в «тихий час», когда все только-только, наконец, угомонились. Прибежит нянечка, начнет испуганным шепотом уговаривать, чтобы я перестала, а я еще громче завоплю. Придет медсестра, воспитательница, доктор. У меня сердце от страха готово остановиться, я сама в ужасе от того, что так плохо поступаю и всех раздражаю, но что-то словно несет меня... Властный злой вихрь... И я начинаю все делать назло окружающим. Наконец, меня с моей песней вывозят в коридор. Все в палате украдкой с изумлением наблюдают за происходящим, колесики повизгивают, потолок плывет надо мною, поворачивается, а я ору все песни, какие знаю, подряд. Отделение маленькое, в палатах слышно, что делается в коридоре, особенно в «тихий час», когда все шумы затихли.
Чтобы я всех не переполошила, меня увозили в изолятор, и оставляли одну, закрыв двойные стеклянные двери и еще белую глухую дверь. Мне было страшно. От страха я еще некоторое время бушевала. Умолкала
Американский психолог-священник Джон Пауэлл в книге «Почему я боюсь любить?» исследовал состояние умирающих, когда они поняли, что надежды на выздоровление нет. Он определил фазы в их поведении. Вторая, по описанию, очень похожа на то, что было со мной. Тот самый бурный протест: «Я не хочу такой участи! Не могу согласиться!» Это моменты агрессивной ненависти к здоровым, благополучным, остающимся жить... У болеющих тяжело и долго, как я теперь понимаю, тоже бывают такие состояния, и тем, кто ухаживает за больными, надо это знать и готовиться терпеть. Возможно, так перегорает остаток гордыни, и тогда человек принимае свою участь.
Есть и другое объяснение тому злому вихрю, который нес меня, и я не имела сил остановиться, перестать мучить окружающих. Это был тот темный опыт, через который я должна была пройти и познать его. Мне пришлось испытать и другие дурные страсти: злобу, жадность, властолюбие, жестокость... И потом, в период взросления я или с отвращением отвергала знакомое искушение, или застревала в нем, отчетливо сознавая ему цену и зная, что должна его преодолеть...
Тот, кто сам испытал всяческие нелегкие состояния, пройдя через резкие падения и медленные подъемы, через борьбу с капризами и прихотями своего «я», легче поймет других людей, тяжко одолевающих свой путь через грехи и слабости... Возможно, только тот, кто рос в любви, у кого были мудрые воспитатели или могучая интуиция, благодатный дар изначально сильного нравственного чувства, — только такой человек свободен от злых опытов в детстве?..
А что творилось на душе у взрослых, чью жизнь я вдруг ни с того ни с сего начинала отравлять, а они не могли даже отшлепать зловредное существо, потому что существо это было и без того наказано судьбой: жалкое, маленькое, раздавленное болезнью и тяжелыми переживаниями... Во всяком случае, Ваграм Петрович не переставал верить, что я не озлоблюсь, не переставал меня любить и радоваться, что я расту потихоньку, прибавляю в весе, что у меня округлились щеки и пропадает чернота под глазами.
...Вот его кабинет! Когда-то — святилище, куда нас вносила на руках могучая санитарка. Но прошло два года после моей выписки, и мы с бабушкой Женей без всякого трепета переступили порог обыкновеннейшей комнатки, тесной, с прозаичным конторским столом, некрасивыми казенными стульями и белой кушеткой, покрытой простыней.
И коридор, которым мы с ней шли... Неужели это тот самый, таинственный, роскошный, с ковром и пальмой, невероятно широкий и длинный? Это его я боялась пересечь? Это его стены были для меня так далеко раздвинуты, что голова кружилась от одного предложения дойти от стены к стене? Вот эта чахлая пальма в старой кадочке, та самая, что была деревом моей мечты с пушистым стволом и блестящими кожаными листьями. Неужели именно к ней я так стремилась подойти, чтобы потрогать ворс на стволе и поверхность листьев, и готова была совершить неимоверно тяжелый путь по середине ковровой дорожки, колеблющейся под ногами? Дорожка тогда казалась бархатной, ее тоже хотелось потрогать. Из окон, всегда полных неба, света, на алый бархат ложились темные крестообразные отпечатки переплетений рам, в темных местах ворс выглядел гуще и еще колючее, чем на светлых...