Бунин без глянца
Шрифт:
— Да вы уж серьезно не влюблены ли, — спросила она.
— Да что об этом толковать, — сказал я, — впрочем, если на откровенность, т. е., кажется, да.
Помолчали.
— А знаете, — говорит, — я тоже, кажется… могу полюбить вас.
У меня сердце дрогнуло.
— Почему думаете?
— Потому, что иногда… я вас ужасно люблю… и не так, как друга; только я еще сама не знаю. Словно весы колебаются. Например, я начинаю ревновать вас… А вы — серьезно это порешили, продумали?
Я не помню, что ответил. У меня сердце замерло. А она вдруг, порывисто обняла меня и… уж обычное… я даже не сразу опомнился! Господи! что это за ночь была!
— Я тебя страшно люблю сейчас, — говорила она, — страшно… Но я еще не уверена. Ты правду говоришь, что часто на то, что говоришь вечером, как-то иначе смотришь утром. Но сейчас… Может быть ввиду этого мне не следовало так поступать, но все равно… Зачем скрываться?.. Ведь сейчас, когда я тебе говорю про свою любовь, когда целую тебя, я делаю все это страшно искренно…
На
Кажется, 14-го мы уехали с Воргла. Я верхом провожал ее до Ельца. На прощанье она попросила меня возвратить ее карточку.
— Хорошо, — сказал я и заскакал, как бешеный. Я приехал в Орловскую гостиницу совсем не помня себя. Нервы, что ли, только я рыдал в номере, как собака, и настрочил ей предикое письмо: я, ей-богу, почти не помню его. Помню только, что умолял хоть минутами любить, а месяцами ненавидеть. Письмо сейчас же отослал и прилег на диван. Закрою глаза — слышу громкие голоса, шорох платья около меня… Даже вскочу… Голова горит, мысли путаются, руки холодные — просто смерть. Вдруг стук — письмо! Впоследствии я от ее брата узнал, что она плакала и не знала, что делать. Наконец, настрочила мне: «Да пойми же, что весы не остановились, ведь я же тебе сказала. Я не хочу, я пока, видимо, не люблю тебя так, как тебе бы хотелось, но, может быть, со временем я и полюблю тебя. Я не говорю, что это невозможно, но у меня нет желания солгать тебе. Для этого я тебя слишком уважаю. Поверь и не сумасшествуй. Этим сделаешь только хуже. Со временем, может быть, и я сумею оценить тебя вполне. Надейся. Пока же я тебя очень люблю, но не так, как тебе нужно и как бы я хотела. Будь покойнее».
До сих пор еще не определилось ничего. И несмотря на то, что чувство у меня по-прежнему страшно сильно, и хочу все это послать к…, если только вынесу. Просто измучился [38, 281–285].
Иван Алексеевич Бунин. Из письма В. В. Пащенко. 2 марта 1891 г.:
Она (мать В. В. Пащенко. — Сост.) говорит, что вполне убедила тебя; ты согласилась с ней, что действительно и думать нечего о нашей женитьбе: во-первых, говорит, что могут сказать добрые люди, когда узнают, что Пащенко выдала свою дочь за «мальчика» без всяких средств, без положения? во-вторых, ты не любишь, не можешь меня любить, потому что я был в твоих глазах всегда все-таки мальчик, далеко неровня тебе и т. д. Так ли все это — вопрос щекотливый, и его лучше следует оставить втуне. Ну мальчик, ну глуповат, ну неровня — что же делать?..
Не могу надеяться, чтобы ты думала обо мне таким образом прежде, но не могу не сомневаться, что теперь ты думаешь так: мама говорит, что она «открыла» тебе глаза и ты вполне согласилась [18, 65].
Иван Алексеевич Бунин. Из письма В. В. Пащенко. 29 марта 1891 г.:
Прости мне, милая Варя, — но должен сказать тебе откровенно, что все мое хорошее и радостное чувство любви к тебе сразу расстроилось, когда я начал читать твое письмо от 22 марта. Что за тон? — Какой-то не только холодный, но даже раздраженный ‹…›. Как понимать выражение: «Написала бы еще что-нибудь, да думаю, — будет с него». А я вот думаю, что мы с тобой при писании писем должны «руководствоваться» собственным желанием, потому что когда я, например, пишу, — мне самому приятно поговорить с моею дорогою девочкою. При конце письма можно говорить: «будет с меня, а не с него»… ‹…› Если мы сошлись, если мы любим друг друга, то не должны смотреть свысока один на другого. «Вы, мол, меня любите, ну а я… будьте довольны, если я Вам руку позволю поцеловать или буду с Вами ласкова хоть час…» [18, 74–75]
Иван Алексеевич Бунин. Из письма В. В. Пащенко. 9 апреля 1891 г.:
Драгоценная моя, деточка моя, голубеночек! Вся душа переполнена безграничною нежностью к тебе, весь живу тобою. Варенька! Как томишься в такие минуты! Можно разве написать? Нет, я хочу сейчас стать перед тобою на колени, чтобы ты сама видела все, — чтобы даже в глазах светилась вся моя нежность и преданность тебе ‹…›. Ради Христа, люби меня, я хочу, чтобы в тебе даже от моей заочной ласки проснулось сердце. Господи! Ну да не могу я сказать всего. Право, кажется, что много хорошего есть у меня в сердце, и все твое, — все оживляется только от тебя. ‹…› Вот, например, за последнее время я ужасно чувствую себя «поэтом». Без шуток, даже удивляюсь. Все — и веселое и грустное — отдается у меня в душе музыкой каких-то неопределенных хороших стихов, чувствую какую-то творческую силу создать что-то настоящее. Ты, конечно, не знаешь, не испытывала такого состояния внутренней музыкальности слов и потому, может быть, скажешь, что я чепуху
Варвара Владимировна Пащенко (в замужестве Бибикова, 1869–1918), из письма И. А. Бунину. Май 1892 г.:
Ведь очень мало для жизни знать одну русскую литературу и быть, в сущности, односторонне развитым человеком [18, 164].
Варвара Владимировна Пащенко. Из письма Ю. А. Бунину. 8 июля 1892 г.:
Я его очень люблю и ценю, как умного и хорошего человека, но жизни семейной, мирной у нас не будет никогда. Лучше, как мне ни тяжело, теперь нам разойтись, чем через год или полгода. Это, согласитесь, будет и труднее и тяжелее. Сама я не могу этого ему сказать, потому что достаточно мне принять серьезный тон, чтобы у него явилось озлобление, он начинает кричать на меня, и дело кончается истерикой, как, например, вчера, когда он бросился на пол в каменных сенях и плакал, как в номерах «Тула», где он в порыве раздражения хотел броситься из окна. Все это невыразимо угнетает меня, у меня пропадает и энергия, и силы. ‹…›
Он не верит мне ‹…› он и не уважает меня, а если утверждает, то только на словах. Он мне толкует о моей неразвитости, — я знаю это сама, — но к чему же принимать такой холодный, обидный, саркастический тон?! Он говорит беспрестанно, что я принадлежу к пошлой среде, что у меня укоренились и дурные вкусы, и привычки, — и это все правда, но опять странно требовать, чтобы я их отбросила, как старые перчатки ‹…›. Как мне это все тяжело! ‹…› Я вовсе не хотела водить его за нос, по его выражению, я все время, решив окончательно жить с ним, старалась примениться к нему, к его характеру, но теперь вижу, что сделать этого не могу. Пока еще мы можем мириться и любовно относиться друг к другу, но и это стали только минуты, а будет мало-помалу остывать наша любовь, все это всплывет ярче и резче. Пусть он поживет хоть год без меня; может быть, у него сгладятся все эти шероховатости, и он будет терпимее, и тогда я с удовольствием пойду с ним, — но теперь, теперь не могу ‹…› Пишу я вам, голубчик, потому что сама я этого не скажу Ивану: он меня пугает самоубийством, поэтому я бы очень хотела, чтобы вы сказали ему это: вы не допустите его ни до какого сумасбродства, если только это отчаяние искренно в нем, в чем он заставил меня сомневаться [6, 38–39].
Иван Алекесеевич Бунин. Из письма Ю. А. Бунину. 3 августа 1892 г.:
Ой, Юринька, не могу начать тебе, больно мне, больно, как никогда не было. ‹…› Меня наповал убили, я заметался, мне некуда было броситься, — только к тебе! Не брось, слышишь — не оскорби меня хоть ты, если и это случится — ну тогда дохнуть некем и нечем! Ну, да дело, конечно, в Варе… Всеми силами постараюсь изложить тебе ясно.
Недели три тому назад, когда я собрал все хладнокровие свое, она мне на мои вопросы — будет ли она со мной жить — ответила, что не будет раньше года. Упирала на то, что она дала слово отцу, что она его любит, что не будет счастлива, поступивши против его воли. Я ответил, что год невозможен, я хочу жить, я хочу любить, я, наконец, вижу, что сиденье здесь губит ее — опутывает типами рутинными. Расстались в слезах. Крепился я, она тоже, видимо, крепилась, страшно не хотела согласиться со мною и рыдала раз часа 3 подряд. Так прошло 4 дня, она пришла ко мне, разрыдалась, я еще больше, мы помирились и она твердо-натвердо сказала, что вот только съездит домой в отпуск на две недели, а затем мы будем жить вместе. Недели две мы провели самым превосходным образом, проводил я на вокзал в Елец, и расстались как нельзя лучше. Это было в среду, а в субботу я получил такое письмо (списываю слово в слово):
«Я уехала, Ваня, для того, чтобы нам легче было расстаться: тяжело, я знаю, дорогой мой, и тебе и мне тяжело. Но это необходимо, это я решила, и так это и должно быть. Наши ссоры показали мне всю разницу между мной и тобой… Я люблю тебя, но жить теперь не могу, и потому, все еще раз взвесив и проверив, я решаю расстаться с тобою на год. ‹…› Работай, голубь мой, здесь, а затем переедешь в Полтаву; я не потеряю тебя из виду ни в каком случае, я буду всегда знать, где ты и что с тобой, так же, как и ты всегда можешь обо мне узнать ‹…› Я решила это и ты должен, если уважаешь и любишь меня, решить то же. ‹…› Пожалей же меня, ведь ты мужчина, ты должен быть решительнее и тверже меня. Тяжело писать это, душа разрывается, но видишь, я сдерживаюсь, я пишу. Будь же и ты тверд и помни, докажи свою веру в меня, что я все так же люблю тебя, но жить вместе мы будем только через год. Думай о нашей общей жизни и люби твою, всю твою Варю»…