Бунин в своих дневниках
Шрифт:
Ездили недавно в Скородное. Как чудесно! Был жаркий день, и какая свежесть и густота трав и зелени деревьев, какая прелесть полураспустившихся дубков! Великое множество мелких желтеньких цветов,- целые поляны ярко-желтые,- и желтых лилий, а больше всего все искраплено какими-то голубенькими, вроде незабудок. И уже много лиловых медвежьих ушек на их высоких стеблях.
Как-то вечером гуляли в Острове. Левитановские мягко-лиловые тучки, нежно-алые краски на закатном небе. И прелесть соединения свежести, сочности молодой зелени с запахом прошлогодней листвы. Необыкновенно тонкое время.
Вчера
Нынче ясно, весело, но ветрено и холодно.
Карпушка говорит вместо фокстерьер - фокстерьерц. Конечно, это гораздо более по-русски.
28 мая 1911 г.
Все последние дни лил дождь, холод ужасный.
Сейчас пять часов, резко потеплело. Заходила огромная лилово-синяя туча с юга, гремел гром. Против солнца она стала металлической, зелень сада на ее фоне необыкновенна. Мы с Колей смотрели к югу от людской. Глотовский сад, бахтеяровский, зеленая долина под Колонтаевкой - все образовывало чудеснейший пейзаж, теплый, весенний. Зелень кленов яркая, лозин и берез - нежная, бледная; на зеленях возле Колонтаевки - чуть синеватый налет. Прелестная серебристость старых тополей в лугу под глотовской усадьбой.
– Карпушка, а ты знаешь, что такое пейзаж?
Молчит.
– Ну что ж ты молчишь? Немой, что ли? Что такое пейзаж?
– А я знаю?
– Ну, все-таки? Помолчав:
– Лапша.
– Ты очумел!
– Ну матерком что-нибудь...
Стряпуха, его мать, ходила возле ограды, собирала в фартук желто-пуховых кривоногих утят, боясь нового дождя.
В церковной караулке часы часто останавливаются: мухи набиваются. Сторож бьет по ночам иногда черт знает что,- например, одиннадцать вместо двух.
5 июня 1911 г.
Настасья Петровна привезла в подарок Софье Петровне Ромашковой огромный белый платок, весь в черных изображениях черепов и костей, с черными надписями: "Святый Боже, Святый Крепкий".
Старуха Луковка; специальность обмывать покойников, быть при похоронах, и это уже давно, чуть не с молодости. "Сюжет для небольшого рассказа". На варке у нее одна овца. Хороша жизнь и овцы этой!
Мужик с култышкой (уродливый большой палец) и узким когтем вместо ногтя.
Ярыга, циник печник.
Дворянская близость с дворовыми и усвоенная, конечно, от них, дворовых, манера потешаться над собой, забавлять собой.
7 июня.
Приехал Юлий.
Первый хороший день, а то все лютые холода и проливные дожди.
8 июня.
Юлий привез новость - умер ефремовский дурачок Васька. Похороны устроили ему ефремовские купцы прямо великолепные. Всю жизнь над ним потешались, заставляли дрочить и покатывались со смеху, глядели, как он "старается",- а похоронили так, что весь город дивился: великолепный гроб, певчие... Тоже "сюжет".
Монахиня, толстая старуха, белое лицо обрезано черным клобуком; в очках, в новых калошах.
20 июня.
Третий день хорошая погода.
Вчера ездили кататься на Знаменское. Лощинки, бугор, на бугре срубленный лес, запах костра. Два-три уцелевших дерева, тонких, высоких; за листвой одного из них зеркальная луна бобом (половинкой
Нынче опять катались, на Жадовку. Долгий разговор с Натахой о крепостной, старинной жизни. Восхищается.
3 июля.
Изумительно - за все время, кажется, всего два-три дня хороших. Все дождь и дождь.
Ездили с Юлием и Колей в Слободу.
Нынче опять был дождь, хотя клонит, видимо, на погоду. Сейчас 6 часов, светло и ветрено, по столу скользят свет и тени от палисадника. Речка в лугу как огромное ослепительное, золотое зеркало. Только что вернулись от Таганка, стовосьмилетнего старика. Весь его "корень" - богачи, но грязь, гнусность, нищета кирпичных изб и вообще всего их быта ужасающие. Возвращаясь, заглянули в избу Донькиной старухи - настоящий ужас! И чего тут выдумывать рассказы достаточно написать хоть одну нашу прогулку.
Мужики "барские" называют себя, в противовес однодворцам, "русскими". Это замечательно.
Таганок63 милый, трогательный, детски простой. За избой, перед коноплями, его блиндаж; там сани, на которых он спит, над изголовьем шкатулочка, где его старый картуз, кисет. Когда пришел, с трудом стащил перед нами шапку с голой головы. Легкая белая борода. Трогательно худ, опущенные плечи. Глаза без выражения, один, левый, слегка разодран. Темный цвет лица и рук. В лаптях. Ничего общего не может рассказать,- только мелкие подробности. Живет в каком-то другом, не нашем мире. О французах слабо помнит - "так,- как зук находит". Ему не дают есть, не дают чаю,- "ничтожности жалеют", как сказал Григорий.
Говорит с паузами, отвечает не сразу.
– Что ж, хочется еще пожить?
– А бог ё знает... Что ж делать-то? Насильно не умрешь.
– Ну, а если бы тебе предложили прожить еще год или, скажем, пять лет? Что бы ты выбрал?
– Что ж мне, ее приглашать, смерть-то? (И засмеялся, и глаза осмыслились.) Она меня не угрызет. Пускай кого помоложе, а меня она не угрызет - вот и не идет.
– Так как же? Пять лет или год?
Думает. Потом нерешительно:
– Через пять-то годов вошь съест...
15 июля.
Уже дней десять - и без перерыва - дождь.
Я уже с неделю болен - насморк, бронхит. Вообще, когда же это кончится, мое самоубийство, летняя жизнь в Васильевском?
Нынче Кирики, престольный праздник, ярмарка. Выходил. Две ужасных шеренги нищих у церковных ворот. Особенно замечателен один калека. Оглобли и пара колес. Оглобли наполовину заплетены веревкой, на оси - деревянный щиток. Под концами оглобель укороченная, с отпиленными концами дуга, чтобы оглобли могли стоять на уровне оси. И на всем этом лежит в страшной рвани калека, по-женски повязанный платком, с молочно-голубыми, почти белыми, какими-то нечеловеческими глазами. Лежит весь изломанный, скрюченный, одна нога, тончайшая, фиолетовая, нарочно (для возбуждения жалости, внимания толпы) высунута. Вокруг него прочая нищая братия, и почти все тоже повязаны платками.