Бунт на корабле или повесть о давнем лете
Шрифт:
— Где ты был, Табаков, и почему не обедал? Голодовку решил объявить? Не имеешь права! Из-за тебя весь лагерь волнуется. Ступай в столовую!
«Волнуются, как бы не так! — думал я. — А «тёмную» мне устроить хотят — тоже от волнения?»
И ещё я думал: «Ага, голодовку? Это хорошо бы! Как же я сам-то не догадался? Натаскал бы сухарей сначала, спрятал бы, а потом как дал бы им голодовку на целую неделю!»
Но у меня уже созрел другой план…
Я сидел в столовой и ел обед вместе с полдником. Дежурные девочки из второго отряда сами позвали меня за чистый стол, и сами
Девочки глядели на меня и перешёптывались, а когда мне понадобилась соль — кинулись вдвоём и принесли две солонки. Потом вышла из кухни толстая, добрая повариха тётя Мотя и сказала:
— Кушает? И правильно. А голодать — глупость! — Она подошла, поглядела на меня и провела своей горячей и мягкой рукой по спине, да вдруг закричала так, что я испугался: — Пила! Батюшки, да ты худее, чем кошка! Ешь, — сказала она уже потише, зато свирепо, и сама засмеялась, и добавила уже ласково: — Потом ты пойди к дилектору, — так она начальника лагеря называла, — поди попроси прощения. Я уж ему скажу!
— А я не виноват ни в чём, тётя Мотя!
— Ну?.. — удивилась тётя Мотя.
— И я удивился и обрадовался — поверила! С первого моего слова, сразу поверила! Вот если бы и ещё кое-кто так же!
А тётя Мотя мне:
— Что ж тогда дурью мучаешься? Тогда иди к нему да и пожалуйся! Пусть разберётся, а чего ж это такое? Я ему скажу.
— Не пойду я жаловаться… Неохота.
— Значит, гордость заела. А тут дело простое: или ты прощения просишь, вину свою признаёшь, или говори, свою правду требуй! Ну ладно, ешь-кушай. Не буду мешать. — И она снова провела по моей тощей спине тяжёлой, толстой, мягкой и горячей рукой.
Я поел.
Девочки, поняв, что голодовки не будет, уже разошлись, и тогда я спрятал потихоньку за пазуху булочку от полдника да ещё сухарей чёрных прихватил. Это у нас хлеб недоеденный сушили и — бери сколько хочешь, грызи! Я и взял себе, сколько надо, и соли в бумажку отсыпал.
Был у меня один план, и, пока я обедал, пока с тётей Мотей разговаривал, он у меня окончательно решился. Не дам я им себя отлупить и… ещё кое-что неожиданное им сотворю!
И прощения просить не буду! У кого мне просить-то? У Геры — так он ошибается: не прыгал я ему на живот… Сютькин-то на то злится, что я нечаянно про клубнику проболтался. Это ясно. Но вот Полина за что?
«За упрямство! — тихонечко подсказало мне моё благоразумие. — За то, что разговаривал дерзко и обманул. Вот за что».
«Да-а, а пускай тогда они первые скажут, что я не виноват, пускай галстук на меня наденут, тогда я скажу, что нарочно упрямился, им всем назло…»
«Так никогда не бывает, чтобы сначала они, а потом ты, — опять тихонечко объяснило мне моё благоразумие, —
«А я, я тогда не знаю, что сделаю… Возьму и как придумаю что-нибудь такое, отчего они все ахнут!»
Впрочем, такое я уже придумал, ещё сидя в столовой, когда соображал про голодовку, вот тогда и пришла мне в голову эта замечательная идея, от которой сперва я сам ошалел, а в следующую секунду вместе со страхом ощутил ещё и восторг.
И я никому ни о чём ни полслова!
Я — тайком и молчком, я — украдкой, но видели, должно быть, и донесли, как я соль отсыпал в бумажку, как сухари брал и за пазуху себе прятал… В общем, они как-то узнали об этом, но я их опередил примерно на час.
32
Я решил убежать из лагеря. А до станции тридцать километров, да ещё, может, заблужусь и ночевать придётся в лесу… Когда сыт, это всё-таки лучше. Спички бы взять, но это опасно. За спичками надо к речке, в шалаш, а убегать надо совсем по другой дороге, через овраг. Но пока я туда-сюда, обязательно меня приметят. Значит, что?
Я кинулся за столовую, на хозяйственный, всегда безлюдный двор, где бродила старая, одинокая лошадь Надежда, там пролом в изгороди и близко лес, а в лесу этом у меня ещё один тайник — самый тайный…
Вот здесь, под деревом, в пяти шагах на север, копай!
Но «копай» — это просто так сказано: нечего копать-то. Лишь правильно отсчитай лапти, то есть, идя от дерева, ставь ноги след в след, носок плотно приставляя к пятке, а пятку к носку, и пошёл!
Один… пять… семь… шестнадцать лаптей… двадцать девять… Стоп!
Теперь надо было пошарить руками в траве, найти и поднять кусок дёрна, но сначала в таких случаях всегда следует оглянуться по сторонам, да повнимательней! Потому что если кто-нибудь видел, как вы вымериваете свои лапти, с пятки да на носок, как шепчете, чтобы не сбиться со счёта, то уж он теперь и сам присел и глаз не спускает… Непременно оглянитесь, советую!
Но сам я этого не сделал — я слишком торопился. Дёрн… Я его и подрезал… Вот. он, край этой дернины! Я потянул осторожно кверху — там ямка. Я сунул руку — цела моя банка!
И в этот же миг кто-то сказал надо мной:
— Чего там? Нашёл? Покажи!
— Ничего я не нашёл…
Стоя на четвереньках, я поднял голову и увидел лицо незнакомого мальчишки, пожалуй, чуть постарше меня… «Не наш!» — соображал я… И сообразил: «Это из деревни!» — и тут же увидел, как выходят из-за куста и идут к нам ещё двое. Пропал я!
— Чего там? Нора, что ли? — спрашивал у меня первый, а сам шагнул и наступил ногой на мою дернину.
— Ничего там нету, — отвечал ему я и поднялся и тоже наступил на дернину ногой.
В это же время и те двое подошли.
— Мы тебя знаем, — сразу же сказал мне один из них, он был лохматый и темнокожий, как цыганёнок. — Мы тебя видели и шалаш твой ходили смотреть…
— Там у тебя две удочки и спички под банкой, — вставил третий и тут же успокоил меня: — Да мы не взяли, нам чужого не нужно. Посмотрели просто и на место положили…