Буран
Шрифт:
— Как это не на поле? Весной завсегда меня на подвозку семян ставят.
— Ну и что из этого, тятя? Обойдутся как-нибудь. Ты и сам не раз говорил, что не ахти уж какой там ваш колхоз.
— Вот это уж ты, Герасим, опять легковесно судишь. Хоть и худой наш колхоз, а сколько-то хлеба он государству все-таки дает? Дает! Это уж у нас, Герася, святой закон. А то что же вы тут жрать-то будете? Нет, сынок, легковесно ты о колхозниках судишь. Так вот, душевно вам благодарствую за богатое угощенье, за дорогие подарки ваши.
— Ой, и не знаю, с чего это ты, Евлаша, заторопился? В кои веки собрался к нам погостить, а вот видишь что... Я и гостинцев-то девкам сгоношить не успела. Ой, да что это такое... прямо неловко мне. Хоть бы еще денек прожил, так я бы чего-нибудь приготовила, — приговаривала Дарья, идя за мужем. — Пойду, хоть чего тебе в дорогу покушать соберу.
Евлампий Назарович прошел с Дарьей в кухню взять свою мешочную котомку, чтобы уложить сыновние подарки, а Герасим постучался к жене в спальню. Когда отец проходил в мастерскую, до него донесся из спальни крупный разговор сына и Алевтины.
Уложив в мешок сапоги и костюм, Евлампий Назарович взял стул, чтобы снять со стены дареную сыном картину, но ее на месте не оказалось. «Наверно, Герасим снял, завернуть», — подумал отец и пошел в прихожую надеть свой пиджак. Вышла из кухни и Дарья с небольшим пакетом в руках.
— Вот тут собрала тебе кое-что пожевать в вагоне.
— А ночью что за еда? Ну, спасибо. Заутро уж покушаю. А где Герасим-то?
— Где? Наверно, опять на промывке мозгов. Герасим! Отцу-то пора уходить!
— Так что же, тятя, все-таки решил ехать?
— Надо, Герася. Вишь ведь какое время-то. Ну, так что же... прощевайте! Будьте здоровы! Всякого вам благополучия! Не обессудьте, ежели чем досадил, али обременил вас, Дарья Архиповна, и тебя, дорогой сынок.
— Да что ты, что ты, Евлаша, — слезливо сморкалась в передник Дарья. — Какое же тут обремененье. Премного тебе благодарны, что попроведал нас.
Евлампий Назарович несмело попросил жену:
— Ежели не спит Егорушка, так вынесла бы...
Внучек не спал, и Дарья вышла с ним из детской.
— Ну, прощевай, Егорушка! — дрогнувшим голосом сказал дед. — Расти тут большой да правильный. Дай хоть рученьку поцелую. Все теперь, кажись. Где там у тебя, Герася, картинка-то? Покину в мешок.
Сын, порывисто повернувшись к стене и уткнувшись головой в сгиб локтя, еле внятно проговорил:
— Я... тятя, потом ее тебе... привезу... потом.
Отец, держась за устье раскрытого мешка, молчаливо поднял на сына тихий взгляд немигающих голубых, глаз, в котором, если б Герасим смотрел на отца, он увидел бы и глубокую боль, и горькую отцовскую обиду.
Евлампий Назарович не стал упрашивать сына. Он только властно и настойчиво проговорил:
— Так иди и сыми мне лапти!
— Тятя! — оторвался от стены Герасим, мучительно глядя на
— Что это вы с женушкой выдумали еще вытворять над отцом? — вознегодовала Дарья. — Памятку родителю жалеешь! Да как тебе не стыдно! Иди и сымай!
— Не могу я, мамаша! Люди и меня и тятю осудят.
— Ой, да что это такое? На-ка, держи сына-то! Осудят?! Да есть там у них какому начальству время по избам ходить? — кричала из столовой мать. И выйдя, подала картину мужу: — На, клади в мешок.
Герасим отупело стоял, опершись о стену, безучастно держа плачущего Егорушку. Дарья рассерженно взяла у него внука и унесла в детскую.
Евлампий Назарович, увязав мешок и надев на руку пустые пестери, тихо и устало сказал:
— Ну, так прощай, сынок! Будет желанье — ко мне завсегда милости прошу. Отопри-ка мне двери-то.
— Так, тятя, я провожу тебя! — бросился к двери Герасим. Но в эту же секунду из спальни донесся страдальческий зов:
— Герик! Не оставляй меня! Мне очень плохо!
Герасим растерянно обернулся на зов, взглянул снова тоскливо и виновато на отца, нерешительно переступил с ноги на ногу.
Евлампий Назарович вышел за дверь и, превозмогая слабое сопротивление руки сына, державшегося за ручку, сказал, притворяя двери:
— Давай, сынок, управляйся уж тут. Доберусь я как-нибудь.
Щелкнул замок, и за плечами старика осталась как будто совсем чужая ему жизнь Герасимовой семьи. Под сапогами постукивали холодные каменные ступени.
12
До полустанка «Полевой», ближайшей к Берестянам остановки, доехал Евлампий Назарович на зорьке. Хоть и весна, а утром по-уральски морозило, и старик бодро подумал: «Э! По стылому-то совсем легко доберусь».
Попутчиков Евлампию Назаровичу не оказалось, и он, скрутив цигарку из сбереженного в городе самосада, ходко зашагал в родное село. То, что не оказалось попутчиков, было для него даже и приятным: никаких тебе разговоров, ни расспросов. Меньше всего ему хотелось сейчас бередить свою рану.
А рана была глубока. До поездки в город жил он мыслью о сыне, думами о своей старухе, надеждами на встречу с ними, ожидая от этой встречи каких-то добрых перемен в своей расстроенной жизни. Были у него и сын, и жена, и внучонок Егорушка, а кто вот теперь у него остался? Чем может теперь поманить его жизнь?
Едучи в поезде в ночную пору, когда пассажиры вокруг были погружены в дремотное забытье и тишина вагона нарушалась лишь мерным постукиванием колес на рельсовых стыках, Евлампий Назарович с жуткой болью в сердце вдруг почувствовал свое горькое одиночество. И словно сочувствуя горю старика, колеса монотонно выстукивали «...ох, хо, хо!.. ох, хо, хо!..»