Бурса
Шрифт:
Да, это истинная правда, мама не должна знать о грешках своего непутевого сына.
Не поскупился я на слова и перед деревенскими ребятами. Соседу Ваньке Пасхину я дотошно объяснял, насколько трудно изучать греческий язык и латынь, дальновидно умолчав, что изучают их в бурсе со второго класса. Ванька с остолбенением слушал мои таинственные выкрикивания: антропос, целюм, стелла. Он даже забывал вовремя рукой провести под носом. Рассказывал я также о городе, о домах в двенадцать этажей, о пальмах в городском саду, об архиерее, о зверинце. В зверинце я не успел побывать и только на афишах видел страшных полосатых тигров, похожих, впрочем, больше на наших отечественных коров, но подобные мелочи отнюдь меня не смущали. Утверждал я также, что воспитанникам духовного училища «воспрещается» (именно так я и говорил — воспрещается) водиться с Ваньками и Таньками, потому что им, питомцам, приуготован путь злачный и отличный от ванькиной и танькиной деревенщины, и, доведись Тимохе
Надо было сохранить меру в гиперболах. Я не сохранил ее, и дня за два до отъезда мама с грустью промолвила:
— Смотрю я на тебя и не узнаю: точно подменили тебя. Чужой стал, одичал, лгать научился. И что только делают с вами в вашей бурсе? Не будь ты сиротой, а я — просвирней, и одного дня не продержала бы тебя в этом училище. Ты должен помнить: надеяться нам не на кого, нужно самому выбиваться в люди; а то что же это будет: не успел полгода проучиться, а уж получил плохую отметку по поведению! И дома пред родными, тебя слушая, прямо делается стыдно.
В свое оправдание могу сказать одно: при всей своей оголтелости я часто размышлял о жизни-мачехе и о своих незадачах…
В бурсе я нашел покровителей в старших классах. Я нередко слонялся меж партами и клянчил почитать книги. Бурсаки заметили, что я знаю отрывки из «Демона», «Мцыри», баллады Жуковского и даже оды Державина. Меня причислили к «башковитым». Башковитых бурса уважала, пожалуй, даже больше, чем силачей и отчаянных. Это может показаться странным для бурсацкого быта, но это так именно и было. По-своему бурса оберегала «башковитых», ими гордилась, их поощряла, и не этим ли, между прочим, объясняется, что как-никак из мутных бурсацких недр вышло много славных разночинцев: революционеров, писателей, критиков, публицистов, ученых?
Мне помог четвертоклассник Чапуров, ученик больше старательный, чем одаренный. Он брал для меня книги из библиотеки для великовозрастных, защищал от обид, насмешек и колотушек, зазывал в четвертый класс и заставлял читать стихи. Сверстники Чапурова ко мне тоже сделались снисходительными, а потому и в младших классах меня меньше стали дразнить.
Перед масляной неделей Тимоха вновь поймал меня с недозволенной книгой. Среди книжного хлама у букиниста, сухого, степенного старика, я нашел книгу рассказов Короленко. Книга сильно заплесневела у корешка, пахла затхло и кисловато. Я прочитал повесть о девочке, погибшей среди каменных развалин, о бродяге Тибурции. Повесть увлекала меня, и я втихомолку даже плакал над ней. Я проходил с книгой однажды по коридору, неожиданно на меня надвинулся Тимоха Саврасов, и не успел я моргнуть глазом, как он уже выхватил у меня Короленко:
— Откуда взял?
— Нашел в столовой под шкафом…
— Так, так… — Тимоха корешком ударил меня в плечо. — Жюля Верна нашел под шкафом, Короленко нашел под шкафом… Придумал бы что-нибудь позабористей.
Я не хотел придумать что-нибудь позабористей; хотелось позлить Тимоху.
Тимоха скривил губы и небрежно перелистал книгу.
— За такие книги, братец ты мой, за такие запрещенные книги безо всякого выгоняют вон из училища. Будешь читать этих Короленок, собирайся лучше к мамаше на полати.
Я отсидел в карцере и опять получил четверку по поведению. Тимоха прозвал меня господином Короленко и писателем. К этим прозвищам он прибавлял разные позорные клички:
— Эй ты, господин писатель Короленко, тать нощной и дневной! Ничего еще не сбондил?.. А что там написано у господина писателя Короленко про тех, у кого чешутся руки на чужое добро?..
Ах, навязло в зубах у меня тогда это чужое добро!
В первый класс я перешел седьмым по разряду, а учился вторым.
Проступок мой бурсой забывался…
…Новые огорчения пережил я во втором классе. Прибавились древние языки, трудней стало и с другими предметами. Четверки и пятерки сменились тройками, а потом пошли вперемежку и с двойками. Халдей, Тимоха, преподаватели сначала надоедали внушениями, но скоро им пришлось сажать меня в карцер, оставлять без обеда, без ужина, лишать отпусков на праздники к матери. Мама к тому времени перебралась в город. Она пристроилась учительницей рукоделья в женском епархиальном училище. По воскресным дням я приходил к ней, жадно уничтожал сдобные пирожки, выслушивал сетования по поводу моих троек и двоек, отмалчивался, либо залихватски разделывал начальство.
Бурса, карцеры, двойки, попреки вконец опостылели, и я все больше и больше стал увлекаться Майн Ридом, Жюлем Верном, Фенимором Купером, Луи Буссенаром. Читать их приходилось в отхожих местах, между шкафами, на чердаках, за сараями. Читая, надо было следить, не заглянет ли в потайное место Кривой, Красавчик или сам Тимоха. Самозабвение было неизъяснимое. В вольных необозримостях распахивались пампасы и прерии, златой чешуей сверкали Миссури и Миссисипи, вставали несокрушимой стеной тропические
…Я забросил скучные учебники, покупал романы приключений, выпрашивал их у приятелей и знакомых и даже сел однажды сам писать повесть из жизни гуронов. Повесть начиналась так: — «При свете луны страшно сверкнул разбойничий нож мельника…» Очевидно, я безжалостно ломал навыки русских писателей, равнодушных к сюжету и к занимательности. К сожалению, повесть дальше не подвинулась и не обогатила читателя сюжетными новшествами. В то же самое время тройки и двойки сменились двойками и единицами. Вновь собрал я правдами и неправдами библиотеку; опять Тимоха делал набеги на мой сундук и опять отбирал книги, и опять пополнял я свою библиотеку.
Тимоха приказал надзирателям следить, чтобы я занимался только учебниками. Кривой и Красавчик не сводили с меня глаз. Я решил укрыться от них в больницу. У меня нашли малокровие. В больнице я ловко обманывал и доктора и фельдшера и сумел пролежать семь недель. Тимоха неоднократно требовал, чтоб меня выписали, но обнаруживалась снова высокая температура (набивал градусник), либо отнимались ноги, и я не мог даже сойти с койки в присутствии больничного начальства. Тимоха угрожал, даже бушевал, читал проповеди, но угрозами и отчитываниями болезни не изгоняются. По выходе из больницы я удачно водил за нос преподавателей, когда меня спрашивали, я отвечал: я отстал и догоняю. Мне верили, и я еще несколько недель не заглядывал в учебники. Обман обнаружился сразу. Видимо, по взаимному уговору преподаватели в один и тот же день проверили мои познания. Ответы мои были неутешительны, и я получил ровно пять единиц. Я оправдывался, на мой взгляд, довольно красноречиво и даже заплакал. Тимоха Саврасов поднял меня на смех и отправил в карцер. Вызвали маму. Мама на рождественские каникулы не отпустила меня к Николаю Ивановичу, а пригласила репетитора, шестиклассника-семинариста. От него пахло луком и заношенным бельем, к тому же он сильно рыгал. Я возненавидел его, заставлял дважды и трижды повторять одно и то же, спокойно говорил, что ничего не понял. Семинарист-богослов ерошил волосы, потел, еще более дурно пахнул, смотрел на меня с яростью, жаловался матери; я подавлял их тупым упорством, занятый любимыми героями и их судьбами.