Буря
Шрифт:
— Мне эти бредни неинтересны. Выдумки ваших примитивных мозгов оставь при себе. Мне же рассказывай куда сейчас шли?..
У Цродграбов не было таким понятий, как хранение тайны, и Барахир их не научил — не довелось еще. Потому и отвечал он прямо, все, что знал: мол, некоторое время назад схватили некоего человека тощего и жалкого, у него было послание, но настоящий гонец — лань осталась где-то в снегах, и требовалась ее найти, пока не замел ее снег.
— Это Сикус. — молвила проницательная Вероника, и тут же нежным своим голосом, как в спокойной жизни, интересуясь об угощенье добрых гостей, спросила. — Хорошо ли накормили его?..
Цродграб, с жадностью вглядываясь в очи ее и блаженно улыбаясь, сбивчиво пересказал об удивительном поведении Сикуса, а так же о том, что для него нашелся кусочек жаркое, и остался нетронутым, до тех пор, пока он не очнется.
И вот Вероника прониклась нежным чувствам уже и ко всем тем, кто был в лагере — да, теперь она любила и жалела каждого из них — она уже едва не плача, стала расспрашивать, как же там терпят все это дети малые, и, когда узнала, в каком бедственном они положении, даже и заплакала.
— Ничего, ничего. — блаженно улыбаясь, тихо говорил Цродграб. — У нас такие чувства!.. Для нас голод — ничто!.. А знаешь, знаешь… ты, ты была бы прекрасной сестрою!.. В тебя такая мудрость — сердца мудрость, что… мы избрали бы тебя своей королевой… Будь с нами, и у нас еще счастливей, еще светлее станет…
Все это было произнесено с таким искренним чувством, что Вероника уже была согласна — и отнюдь не от легкомыслия — она сердцем почувствовала, что таким своим присутствием сделает им благо — и она сказала, что согласно, однако, Тгаба прервал ее:
— Пришлось убить одного из этих скелетов. Нас могут принять совсем не ласково — нас могут попросту поджарить…
— Что говоришь ты… — покачала головой Вероника.
— Они голодны, от них чего угодно ожидать надо. По крайней мере, за убитого нас с распростертыми объятьями не встретят. Мы должны, по крайней мере, принести эту лань…
И вот, согнувшись, прорываясь через потоки снежные, пошли они куда-то, сами толком не ведая куда, и, хотя Рэнис пытался воспротивиться, Тгаба как-то так настоял на своем, что никаких возражений и не осталось. Все ж, пройдя с версту от лагеря, оказалось, что Вероника очень устала — она не выдавала это ни словом, ни стоном, но, все-таки — это ясным становилось по тому, как тяжело она идет. Тут уж Рэнис настоял на том, чтобы они остановились — и на этот раз Тгаба не стал возражать: он оставил их укрывшихся под корягой, у поворота оврага; сам же побежал по этому оврагу дальше.
Вернулся он только через час. На широких плечах его болталась лань — у нее была сломана шея, и такой живой свет небесного золота который исходил от ее шерсти, сменился теперь тусклым холодным светом золота-металла.
Тгаба бросил ее себе под ноги и проговорил:
— Пыталась убить меня. Чуть ребра не переломала… Ну, ничего — теперь будет жаркое…
Вероника поняла только, что что-то страшное свершилось; прикрыла лицо ладонями и тихо заплакала. Рэнис вздрогнул, шагнул к Тгабе, и неожиданно, и в полную силу ударил его кулаком в челюсть. Орк повалился на снег, выплюнул выбитый клык, вместе с кровью, и проговорил тихо, так что и не расслышать его было за свистом бури:
— И за это сочтемся, щенок. За все ответите. Уж, я то ничего не забываю…
А вьюга все выла и выла, казалось, вокруг них кружат голодные, замерзшие призраки всех волков, которые когда-либо жили в этом мире. Воцарилось молчание, и тянулось она минуту, две, десять… и почему
— Пойдем, скорее… А то… Сами же говорили, что замерзнуть боитесь!.. Преисподняя вас подери!..
И в забытье Сикус подвержен был своему страданью: он был во тьме, в холодной и беспроглядной — из тьмы этой, как со дна болота одно за другим всплывали лики — все разные, но все же, ужасающе друг на друга похожие — все смертно-бледные, недвижимые — и в конце концов ему стало, что это один лик все всплывает и, спустя несколько мгновений, поднимается. Наконец, ему стало казаться, что — это его собственный лик… И он уж думал, что умер, и, что ничего-ничего теперь не будет кроме этого мрака — и он ревел от отчаянья, и рвался куда-то, но только погружался все глубже и глубже к этому дну…
Он был выдернут неожиданно и резко, что-то черное — еще более мрачное, чем окружавшая его тьма, обхватило его тщедушное тело, и рвануло его куда-то, и вот он очнулся в шатре Барахира — очнулся как раз в то мгновенье, когда мертвая лань упала к ногам Вероники и Рэниса. Он очнулся в том же напряженном, неестественном положении, в каком и впал в забытье — все так же изгибались, мучительно ныли, словно судорогой сведенные жилы его, все так же выступала на лбу его испарина. Но он вскочил, беззвучно, стремительно огляделся — в голове его одна мысль билась: «Жив! Ах, жив я еще! Какое же это счастье жить! Раз я жив — еще в силах моих все исправить! Ну, хоть изойдусь я теперь весь, хоть весь в пепел обращусь — а грех с души смою!.. У тех, кто умер нет такой возможности — не смогут они судьбы своей рядить!.. Пока я жив — все в моей власти; хоть и ничтожество я, хоть и червь!»
И вот огляделся и увидел, что помимо него, в шатре остался один только повар-скелет, тот взглянул на него поблекшими своими глазами, потом взглянул на оставленный Сикусу кусок зайчатины, и тогда весь так и вспыхнул страстью.
— Послушай, если ты меня выпустишь, этот кусок будет твоим.
Повар взглянул на него совершенно безразлично, и тогда Сикус понял, что ему нет до него никакого дела, что он может хоть на руках по этому шатру ходить, а он будет глядеть на него, с таким же безразличием. И тогда он таким рывком, будто его толкнул кто-то, бросился к выходу, и там столкнулся с Даэном — от неожиданности, они отшатнулись в разные стороны, но вот на лице музыканта появилась сострадательная улыбка, и он проговорил:
— Извини, но нам надо было посовещаться с народом — понимаешь же их всех в шатер не пригласить… Братья и Барахир все еще разговаривают, а я вот поспешил к тебе, так как сердцем почувствовал, что ты очнулся. И это удивительно, ведь…
Но договорить Даэн не успел, так как Барахир бросился на него, сбил с ног, и, перескочив, вырвался на улицу. Там для него был сущий ад: он бежал от лиц, от огней — но не мог убежать! Он мчался, как только мог быстро, он метался от все новых и новых воодушевленных, костистых ликов — некоторые тоже пугались его, отскакивали, иные раскрывали объятья, но он думал, что хотят они его схватить, метался туда-сюда, и без всякого разбора, и еще вскрикивал, и еще закрывал лицо руками — так как больному ему было на них смотреть, ведь, уверил он себя, что они враги его, что хотят они его терзать дальше.