Буря
Шрифт:
— Так хорошо, как земле пригретой солнце, как страннику проведшему многие годы во вьюжном пути, и вот пришедшим домой, севшим возле камина, и смотрящего в потрескивающие, такие уютные дрова. Ты, ведь, слышишь мой шепот — конечно же слышишь — мы теперь всегда будем вместе… сестра моя…
Ринэм очнулся от звука, когда треснуло горящее бревно. Этот, по своему мелодичный, уютный звук, заставил его вздрогнуть и передернуться, так как ему показалось, будто — это щелкнули челюсти впившегося в него волка. И тут же, сотни кошмарных образов, стараясь поскорее вытеснить один другой: развороченные тела, вопли обезумевших, брызжущая во все стороны кровь; чудовищный клубок из стел, сам он, во власти какой-то смертоносной стихии, точно вихрь когтистый, тела рвущий.
Но вот
Девушка была рядом с ним, но, когда он открыл глаза, чуть вскрикнула, отшатнулась; тут же, впрочем, вернулась обратно, и заговорила что-то на языке довольно мелодичным и красивым, в котором Ринэм, однако, не понимал ни одного слова. Он вглядывался в ее лик — красивый, спокойный, теперь уже бесстрастный — видно, она вообще привыкла к жизни суровой, и то, что Ринэм очнулся было из тех немногих событий, которые могли заставить ее так прямо высказать свои чувства. И вот теперь она старалась, чтобы Ринэм позабыл этот недавний всплеск, и говорил что-то быстро, и с чувством, а за ее спиной, над головою ее сидели белоснежные голуби…
Ринэм прикрыл глаза, вспоминая ту девушку, которую полюбил, которую видел то всего несколько мгновений, да и то — таких мгновений, когда она в гневе была. Он вспомнил, те страстные строки, которые оставил в своем дневнике, вспомнил и последнее свиданья в темнице, когда говорил ни он, но кто-то, через него; тут же представилась бездонная пропасть, и в нее, летели и летели, бессчетные темно-серые, подобные снежинкам, волки. Они переворачивались, вихрились в воздухе, и все падали-падали, среди них и он падал…
Не страх, но боль и тоску жгучую — вот, что вызывало в нем это виденье. Слезы по щекам его покатились и зашептал Ринэм:
— …Зима, зима… Какая холодная, какая мрачная, темная… Так, кажется, будто весь мир оделся навсегда, навечно этим снежным ковром, и, будто, никогда уже это не кончится… Будто все деяния, вся жизнь и любовь — все сковано, все погружено в лед… Так хочется сделать что-то великое, построить прекрасный, сияющий мир; но, слышишь девушка… — тут из закрытых глаз его покатились крупный, жаркие слезы. — …Но вижу эту пропасть, и летят, и летят в нее эти темные снежинки, и я одна из снежинок… Слышишь? Скажи — неужели это и есть жизнь?.. Девушка, ты сейчас сидящая в этой пещере, с такой нежностью глядящая на меня: ответь мне, молю — пожалуйста, пожалуйста ответь мне; что это за начертание злое… Вот я вижу: нет никакого грохота, никакого воя, но как же неудержимо мчаться вниз эти бессчетные снежинки; а там — такой мрак, такой холод. Понимаешь ли — ни единой крапинки света, ни единого зернышка; а все снежинки в этом плавном, завораживающем движенье приближаются к мраку; вот уж и касаются его, вот и тают в нем… Как близко… ближе… Я умираю… Ухожу во мрак… Спасите, спасите…
Тут на него дохнуло теплым светом, и, открыв глаза, он обнаружил, что девушка склонилась прямо над ним, но вот медленно отстранилась, и нараспев проговорила что-то на своем языке, подняла руку, и тогда одна из голубок, взмахнув белоснежными своими крыльями, перелетела к ней, уселась на запястье. Другой рукой девушка дотронулась до одной из слез Ринэма, после чего — проговорила что-то звонким голосом, улыбнулась, и так светло, что юноша понял: она не хочет, чтобы он печалился, но, чтобы радовался жизни. Ринэм улыбнулся, но улыбка у него вышла вялой, неискренней. Тогда девушка, продолжая все так же жизнерадостно улыбаться, и словно крыльями, плавно взмахнула руками. Вспорхнула, закружила под потолком голубка, но: что за чудо —
Но вот все голубки вспорхнули со своих жердочек, и закружили, возле ложа Ринэма. Они летали все быстрее и быстрее, пока не обратились в некое, состоящие из сияющих перьев облако, которое, издавало такое ясное, полное любви пение, что, можно было подумать, что — это сама зима пришла в эту пещеру. Ринэм, понимал, что — это для него стараются, однако, печаль не уходила, и улыбка оставалась неискренней, в глазах же была боль.
И тогда облака устремилось на него, и вот перья, словно ласковые, теплые ладошки стали касаться его лица — он уж и не видел ничего, за этими самыми перьями… И тут он увидел сам себя, стоящим над пребывающем в постоянном, но неуловимым для глаз движенье, живой долиной. Вокруг кружили огромные облака белых голубей, и все пели, и все славили его.
Как же много — как же, все-таки, много было этих птиц! И они все славили его! И они все пели, счастливую песнь, желая развеселить его, любя его! И те мрачные виденья, которые так терзали его совсем недавно, отошли прочь — теперь эта сияющая долина значила больше — она была, она жила перед ним. Вот он протянул руки, и обнаружил, что вовсе это уже и не руки, а два крыла белоснежных; и вот он вздохнул полной грудью воздух, и так захотел всю эту долину обнять! И он с громким, искренним смехом устремился навстречу… навстречу многому — бессчетные образы красот природы стремительно приближались, сливались в единое полотно.
А вокруг, облаками белоснежными, чувствами нежными летели любящие его голубки; и он слышал их, торжественным хором звучащее пение, в котором он и слова теперь понимал:
— Нет красоте ограниченья, Весне грядущей нет преград; Каскад звонких птичьих пений, Я знаю: будешь, будешь рад! И, так, средь зимней мрачной стужи, Вдруг солнце золотом блеснет! И засияют светом лужи, И первая капель падет. И в сердце, в сердце вдруг нагрянет, Такая радость тут придет; И в свете том бежать потянет, Любовью в сердце расцветет. И ты поймешь, как жизнь прекрасна, Поймешь, поймешь, что зря страдал, Что слезы лил ты все ж напрасно, И все ж, об этом вот мечтал. Вперед, среди сиянья снега, И поцелуев побежишь; И облаков небесных нега, Тебе прошепчет: «Ты не спишь».В стремительном движенье птичьей стаи, он достиг какого-то широкого, залитого солнечным светом поля, и страстно захотелось ему полюбоваться небом.
Вот он уже лежит, и смотрит на небо…
Тут он поразился: как же мог он, вырвавшись из орочьего царства, все время ходить мрачным, и на небо — на это чудо, не разу даже и не взглянуть! А, между тем, теперь, раз увидев, он и оторваться уже не мог, и все созерцал и созерцал в некоем упоении. Это было такое небо, каким можно его увидеть, в тот день, когда к зиме приходит в гости весна. Высокая, вся пронизанная высшим светом, спокойная лазурь, была подобна глубине какого-то любящего ока, и в плавном, едва уловимом, беспрерывном движенье проплывали там облачные стаи — эти облачка, белые как голуби в верхней своей части, и темно-бирюзовые в нижней — все они отливали какой-то святостью; и любуясь ими, можно было учиться так же, как от мудрой книги. Но, Рэнис знал, что несколько часов чтения мудростей могут утомить, здесь же, с каждым мгновеньем все большая легкость душу его охватывала. И он хотел слышать еще и новые песни, и они журчали, и они плыли вместе с этим небом, которым любовался и любовался он…