Буря
Шрифт:
…Ясно было, что он из мрака, и по тому холоду, который мне сердце сжимал, словно бы лазеечку там выискивал. Так послушалась же его, и, когда во дворец входила — на груди уберегла, сама то, пока до покоев дошла, вся промерзла — наверное, на беду никого не встретила, а то бы остановили. Как к себе вошла, в зеркало взглянула и не узнала: да, разве же — это я? Лицо все посинело, а губы инеем покрыты.
Ну, как дверь закрыла, так и вырвался он от моей груди (и крылья то, будто и не были никогда сломлены) — по комнате закружил, и мраком комната стала наполняться.
Ворон взмыл под самый потолок, откуда наросты свисали, ударился об пол, да и встал статным, высоким витязем; в одеяниях черных, но с ликом пронзительно белым, даже и светящимся в полумраке. Тут и случилось, чего совсем не ожидала — даже и испугалась этого чувства, попыталась отогнать его, но не в моих это было силах. Полюбила я его, нежданно-негаданно — сильно, страстно полюбила, как никого еще прежде не любила. Он же стоит на месте, так и изжигает меня своим взором пламенным: то жар, то холод тело мое пробирают; и уж не куда мне бежать не хочется, но все то жду, что же он мне скажет…
Долго наше молчание длилось… долго… Мне уж казалось, что я долгие годы так стою, гораздо больше, чем ваша, скоротечная, человеческая жизнь. Словно сила какая мне уста сковала: так и слова не могу молвить — все смотрю, смотрю, в его очи, а он, наконец, и усмехнулся — так же с усмешкой и молвил:
— Что ж, принцесса эльфийская, нашел я у тебя хороший приют — вместе теперь жить станем.
Я ничего возразить не в силах: только киваю утвердительно, а сама чувствую, как дрожь мне тело пробивает…
Вот с этого то дня изменилась моя жизнь — раньше то я вся на виду была, и от некоторых ничего из своего сердца не скрывала. Теперь же, при иных, я только роль разыгрывала, а искренности то в моих словах не много было — на две неравных доли жизнь моя разделилась. Отныне реже я гуляла по паркам, почти не ходила на пиры — исхудала, стала бледной… многие волновались за мое здоровье, но я шептала что-то про неразделенную любовь — это на время некоторых успокоило (нашлись и такие, которые вообразили, будто эта любовь посвящена им, бегали за мною, чем только раздражали). А я была раздражительной, в те страшные дни, я пребывала в постоянном напряжении; иногда не могла сдержать слез…
Раз, бежала я к своим покоям, вижу, у двери стоит батюшка, безуспешно пытается ее открыть. Я то, как в приступе лихорадочном тогда была, вот подбежала, схватила его за руку, да тут и закричала:
— Не ходите! Это же мои покои! Оставьте меня! Оставьте — не подходите ко мне со своим расспросами.
Наверное, со стороны у меня вид был, как у помешанной. Во всяком случае, батюшка побледнел, и потом уж, вспоминая, понимала, что каждым словом своим ему боль причиняла — но тогда
— Доченька, да ты ли это? Нет — совсем не ты. В облике еще осталось от прежней Лэнии, но в душе то… Тебе, должно быть, очень больно, и эта боль постоянная…
— Нет — мне хорошо! А теперь: оставьте меня!
— Нет — я хотел бы поговорить, в твоих покоях…
И тут я стала его отталкивать. Трудно в это поверить, не так ли? Да я сама, теперь вспоминая, с трудом в это верю. Неужто все это на самом деле было, неужто не бредовый, болезненный все это сон?.. Ведь я его не просто отталкивала, а изо всех сил, со злобой даже, и все то выкрикивала:
— Нет! Оставьте меня! Все… Да — я люблю, и какое вам дело до моих чувств?! Кто вы такие, чтобы в жизнь мою соваться!..
Так вот и выкрикивала… только не я — по крайней мере, не я нынешняя; во мне бесы какие-то тогда были. Мой батюшка, так всем этим был испуган, так ему больно стало, что закрыл он лицо руками, заплакал, и все звал меня: «Доченька… доченька…» — я же ни крупинки жалости тогда к нему не испытывала, и только мне, на самом то деле и нужно было, чтобы он глаза закрыл — тут сразу я к двери своей бросилась: она предо мной сама распахнулась, а как я ворвалась, так и захлопнулась.
За дверью был совсем иной мир, и теперь, вспоминая его, я не понимаю, как не кричала тогда от ужаса, как на помощь не звала. Но я была зачарована, я любила!.. Те туннели, которые открылись еще в первый день — теперь все они ожили, все двигались, словно внутренности — от некоторых из них исходил жар, от некоторых холод. Он уже ждал меня — стоял в своих черных одеяньях, высокий, бледный — очи пылали толи жаром, толи холодом, но лик казался мертвым, как у статуи. Сколь же безумна была моя любовь!..
Ах, вы знаете, что эльфийская дева, что людская — в этих делах большой разницы нет — поначалу кажется непреступной и холодной, и юноше надо не мало сил, чтобы холод этот растопить. Однако, когда лед растоплен, тогда уж и не остается той напускной скромности, и сама стремится к нему, Единственному, околдованная, охваченная этим пьянящим чувством!.. Что же со мною… вспоминая теперь, я вновь к тому безумию возвращаюсь!..
Я уже позабыла и про Эригион, и про батюшку; я крепко-крепко обнимала его, я впивалась в его лик поцелуем, и чувствовала, как исходящий от него холод прожигал мою плоть. Я спрашивала дрожащим голосом:
— Куда мы устремимся сегодня?!.. Нет — ты мне скажи, почему со мною — только скажи — неужто испытываешь страсть столь же сильную, как и я?! Почему же ты всегда так холоден, словно бы мертв… И только очи твои пылают! Какой яркий пламень, ярче солнца, ярче всех светил!..
— Страсть, любовь? — он усмехнулся. — Что это за чувства такие?.. Что-то я к тебе испытываю, что то такое, что не испытывал уж давно. Помнишь, нашу первую встречу — черным вороном пал я с небес.
— Да разве же можно забыть такое?! Эти воспоминанья самые дороги — навсегда со мной останутся!