Было приказано выстоять
Шрифт:
На порог, держась за дверную ручку, вышла соседка.
— Ну, чего шумишь! — строго сказала она, по-старушечьи щуря заспанные глаза. — Ну!
— Марья Павловна! — тихо сказал Петр, отступая в коридор.
— Батюшки! Царица небесная, пресвятая богородица… Да это никак Петя с войны!.. Да ты проходи, Петя. Ведь это никак ты… царица небесная… батюшки!
Пока он шел через кухню, старуха все бормотала, семеня перед ним, коротконогая, толстая и смешная.
Но когда Петр собрался стучать к себе в комнату, она подобрала в узелок губы,
— На-ка тебе ключ.
— Ключ? Зачем мне ключ?
— А как же? — сказала старуха.
Отперев комнату, он вошел в нее и сел на диван. Не глядя, он чувствовал, что в дверях стоит Марья Павловна, и спросил:
— А где Лида? — он еще надеялся, что Лида сейчас войдет.
Марья Павловна вздохнула:
— Уехала. Вчера вечером уехала в деревню. Со службы послали.
— А Генька?
— Тоже… Ах ты, господи!.. Может, телеграмму ей? Она говорила, с неделю там пробудет. Как же теперь тебе?..
Он не ответил.
— Ну-ну, — закивала старуха головой, поняв его. — Полежи, полежи! — и, попятившись, осторожно прикрыла за собой дверь.
Он долго лежал на диване, глядя в потолок, подсунув под голову руки, крепко сжав зубами давно потухшую папироску. Три года не был дома — и вот… Почему он приехал сегодня, а не вчера? Еще вчера они были здесь. Вчера Генька, наверное, пришел с улицы, выпачкав или порвав рубашку, и Лида бранила его за это. Конечно, бранила, как всегда. А сегодня они где-нибудь в поле или в лесу, счастливые и довольные, что вырвались из душного города, и не подозревают, что он сейчас лежит на диване… А у него только два дня! Два дня! Только два дня может он побыть дома, а их нет…
На следующее утро Петр, узнав, куда уехала Лида, послал ей телеграмму и отправился к себе на завод. Директор Василий Ильич что-то писал.. Он посмотрел на Петра поверх очков и сказал:
— Стоп. Карташов? Садись. Рассказывай. Ты как сюда?
— Проездом.
— Хорошо. Надолго?
— Два дня.
— Мало. Ты с самого начала воюешь, тебе надо больше. Почему не дали?
— Ну и вы бы мне тоже, Василий Ильич, не дали больше, — усмехнулся Петр.
— Я?.. А пожалуй, ты прав. Не дал бы. Работать надо. Сейчас не время. Так, по-моему.
— По-моему, тоже. Но хочется видеть своих. Очень хочется.
— Ты меня не убеждай. Знаю. Вам надо. Вы больше сделали. Ну, как жена? Здорова? Обрадовалась? Не ждала?
Петр покачал головой.
— Что такое?
— В деревню уехала.
— Несогласованность. Вызови телеграммой.
— Я уже послал. Но я не знаю, успеет ли.
— Плохо. Так. Ну, рассказывай, скоро вы войну закончите?
— Почему именно мы должны войну заканчивать, — а вы?
— Мы вам все даем. У меня бригада Сенина — в прокатке, помнишь? — третьи сутки на заводе ночует. А заказик мы вам сдадим раньше срока. Да. Ну, а как там — бьете?
— Бьем, Василий Ильич, бьем.
— То-то. А с продукцией нашей сталкивался?
— Приходилось. Лично мне она понравилась. Но слышал,
— Кто? — директор перегнулся через стол, и Петр подумал, что он походит в эту минуту на встревоженную наседку, у которой хотят обидеть цыплят. — Кто? Кто ругает? За что? — кричал директор.
Петр смеялся:
— Немцы ругают.
— О, черт! — директор, сразу обмякнув, отвалился на спинку стула.
Через час, возвращаясь домой, Петр встретил во дворе старика сапожника Кукушкина.
— Ну-ка поди сюда, поди расскажи, — подозвал он Петра.
— Лучше ты сам расскажи, где жена моя? — спросил Петр, угощая старика папироской.
— Не было такого разговору, не было. Туфли ей два раза чинил, это верно, а такого разговору не было.
— Жалко. Я думал, ты знаешь.
— Не знаю, брат, не знаю. А то бы сказал. Тебе сказал бы.
Раскуривая папироску, Петр проговорил:
— Бывало на этой лавочке весь день народ сидел. А сейчас ты один.
— Гвозди сушу, а то и меня не видал бы. Не время сейчас на лавочке сидеть, да и некому, Петр, некому стало на лавочке сидеть. А бывало сидели, это верно. Теперь у нас и старухи работают. Нам от вас отставать совестно. А ты надолго сюда?
— Нет, проездом, — сказал Петр.
— Опять туда? — спросил Кукушкин.
— Опять.
— Давай, давай! Хорошо воюете. Давай.
Эта похвала понравилась Петру.
Вечером, не зажигая огня, он лежал на диване. Ему очень хотелось думать о Лиде. Все время думать и думать о ней. В такой полутемной комнате, когда никто не мешает, очень хорошо думается. Какая Лида сейчас, полная или похудела? Она писала, что похудела. Значит, она очень тоненькая. Она и раньше не была слишком полкой, а сейчас, наверное, тоненькая и легкая, как девочка. Или нет, как та женщина… Она бежала, эта бедная женщина, откуда-то с огородов. Наверное, жила в баньке или в сарае. А избы… одни были разрушены, другие горели. И он шел между этими избами, а она бежала к нему откуда-то с огородов. Это было весной. Только ранней, в апреле, когда снег не везде растаял, а она была в грязном платье, кое-как сшитом из зеленого с желтыми и коричневыми пятнами маскировочного халата. Среди разрушенной и горящей деревни она, рыдая, обвила его шею бледными, худыми руками, прижалась головой к ватнику. Всхлипывая, она торопливо шептала: «Милые… родные… как мы вас ждали! Что же вы так долго, милые…»
Он тогда тоже обнял ее, худую незнакомую женщину. Растроганный, в чем-то глубоко виноватый перед ней, он осторожно поцеловал ее волосы. И когда целовал, ему на какую-то долю секунды показалось, что это его Лида, и он вздрогнул, крепко прижав женщину к себе.
Петр поднялся, зашагал по комнате из угла в угол…
Лиды нет. А если и завтра ее не будет? Завтра — последний день… Хотя бы посмотреть на них, хотя бы обнять! Надо было не телеграмму, надо было поехать к ним самому. Да, но мы легко разминулись бы опять… Очень просто…