Былое и думы. Части 1–5
Шрифт:
О чем же на самом деле свидетельствуют «Былое и думы» и какие выводы на этой основе вправе сделать для себя каждый?
Когда сопоставляешь первые и последнюю части «Былого и дум», то поражаешься коренным отличиям тона и настроения. В первых частях Герцен воссоздал ту светлую поэтическую атмосферу, которая окружала его в пору отрочества и юношества, а затем в 40-е годы.
Одна из самых поэтических глав первой части «Былого и дум» — это рассказ о юной и восторженной дружбе с Огаревым, проникнутой «общечеловеческим интересом» и вдохновленной, пусть смутными, овеянными шиллеровской романтикой, но становившимися все более
И действительно, жизнь друзей как будто бы полностью оправдала их надежды, их гордую веру в себя. Они нашли то, что искали. Они оказались в авангарде того круга русских передовых людей, которые в 40-е годы сделали огромный шаг вперед в области философии, науки, литературы, искусства.
За границей Герцен сумел полноправно войти в международную демократическую и революционную среду и сыграть своими произведениями немаловажную роль в ее духовной жизни.
В 50-х годах он совершает дело гигантского революционизирующего значения — создает вольную русскую печать, получившую горячий отклик в России, вместе с Огаревым приступает к изданию «Колокола», вокруг которого стали группироваться новые революционные силы.
Казалось бы, Герцену оставалось лишь с глубоким удовлетворением всматриваться в прошедшие годы. И он имел право, по собственному выражению, надеяться на «верховный суд России, потомства, истории» (XIV, 204), который, как мы теперь знаем, увидел в Герцене великого предшественника русской социалистической революции.
Однако к этому чувству удовлетворения примешивались совершенно иные — тяжкие и мучительные — чувства и настроения, во многом проникающие собою последнюю часть «Былого и дум» (1865–1868). В чем же их корни?
Прежде всего Герцен должен был убедиться в том, что «Колокол» своей пропагандой не сумел воспрепятствовать победе реакции в России. В конце 60-х годов издание газеты оказалось бесплодным.
Молодое русское революционное поколение, ряд представителей которого был тесно связан с Герценом, в 60-х годах увидело своего вождя не в нем, а в Чернышевском.
Многие либерально настроенные друзья изменили, перешли в лагерь врагов. Герцен не мог не видеть теперь, что в тех надеждах, которые он в свое время возлагал на себя, на свое, еще очень узкое, поколение передовых людей, было немало преувеличенного, розового, романтического, не выдержавшего новых суровых испытаний.
Народнические надежды на общину оказались иллюзиями — и в России Герцен к концу жизни стал замечать пугавшие его зародыши буржуазного развития.
Во Франции, на которую Герцен раньше возлагал столько надежд, также торжествовала реакция. И хотя Герцен во второй половине 60-х годов все лучше стал уяснять себе историческую роль пролетариата, тем не менее он не мог найти себе место в этом движении.
Наконец, шли годы. Большое напряжение прошедших лет не могло не оставить своих тяжких следов. Счастье в личной жизни было подорвано еще семейной драмой конца 40-х годов и вскоре загублено смертью жены. Далеко не всегда радовали дети.
Поэтому не удивительно, что в последней части «Былого и дум» ощущаются и настроения жизненных сумерек, усталости,
Взор писателя не менее зорок, чем раньше, он схватывает красочные эпизоды, глубоко осмысляет ход жизни; Герцен по-прежнему порой шутит, и тем не менее ощущение некой скорбной тяжести не покидает читателя. Очень уж много здесь уделено внимания уходящему и обреченному.
Но Герцен никогда не был отставным сановником от революции. Он жил не своим прошлым, хотя с любовью вспоминал о нем, и не кичился своим «положением» и заслугами, а жил настоящим и будущим русской революции, интересами социализма и человечества. Он был человеком страстно убежденным, последовательно искавшим истину, правильный путь к победе социализма и больно переживавшим поэтому свои идейные поражения, отражавшие поражения революции 1848 года.
Но вот что примечательно: «светлые точки», если использовать выражение самого Герцена, появляются в этом повествовании не потому, что в его личной жизни или политической деятельности возникает что-то новое, радующее, — мало теперь таких счастливых минут у автора «Былого и дум». Такие точки, виднеющиеся еще только вдали и не легко заметные, возникают для Герцена на широком горизонте общественной борьбы.
Поэтому его радует в Италии «работничье население», их «резкий, как альпийский воздух, вид»; в России «цветы Минервы» — девушки-студенты, «эта фаланга — сама революция, суровая в семнадцать лет»; во Франции и Германии люди, оставшиеся верными идеалам социализма и ищущие новых путей, радует то, что передовая мысль стала ближе к народу, к «человеческим трясинам».
И мы чувствуем, что в такие моменты взор Герцена снова становится твердым и сияющим — это взор человека, примирившегося с собственными жертвами и потерями как с неизбежным, но, несмотря на тяжесть настоящего, находящего радость, удовлетворение и счастье в возможности увидеть великие обещания будущего.
Разочарование в исходе революции 1848 года Герцен разделял с многими буржуазными демократами различных национальностей, с которыми он общался в ту пору. Но его пессимизм не вел к примирению с буржуазной действительностью, характерному для них. Ряд этих представителей буржуазной демократии через одно-два десятилетия нашли свое место в верхах буржуазного общества кто в роли министра, кто — директора банка, кто — депутата парламента. Их разочарование было мелким и дешевым.
Разочарование же Герцена оказалось настолько глубоким и действенным, что из его скептицизма, несмотря на временно захлестывавшие настроения отчаяния, возникала неискоренимая потребность дальнейших научно обоснованных поисков путей к революции и социализму.
Кровавое подавление в 1848 году восстания парижского пролетариата явилось толчком к тому, чтобы насмешливое презрение к западноевропейскому буржуа и к тому общественному порядку, который обеспечивал его благополучие, превратилось у Герцена в жгучую ненависть к контрреволюционному мещанству; буржуазный строй с его лживыми обещаниями свободы и равенства вызывал у автора «Былого и дум» все более резкое отвращение. Подчинение исторической необходимости Герцен никогда не понимал как покорность перед господством реакции.