Былой войны разрозненные строки
Шрифт:
В начале войны, особенно в ее первые полтора-два года случаи переходе на сторону противника, мягко говоря, имели место. Социальная почва для этого была. Ужочень многих обидела советская власть. Появился строжайший приказ: родственников и земляков в одно подразделение не направлять «во избежание сговора и перехода на сторону врага». Приказ был настолько строг, что распределял людей лично командир полка.
Когда прибывшая из тыловых лагерей маршевая рота выстраивалась, ничего не подозревавшие родственники и земляки, друзья-товарищи, старались стать рядом, чтобы попасть в одно подразделение, в подавляющем большинстве случаев вовсе не для того, чтобы сдаться в плен, а чтобы в бою иметь рядом верного товарища, на которого можно рассчитывать в трудную
Командир полка «выдергивал» людей из строя не по списку, а указывая пальцем, рукой, и называл роту. А поодаль стояли командиры рот и составляли поименные списки. Никогда стоящие рядом или друг за другом новобранцы в одну роту не направлялись. Лишь спустя время, когда людей уже знали по их боевым и личным качествам, можно было попроситься к брату или товарищу. Но к этому времени образовывались новые связи, а старые обрывались и зачастую навсегда…
С маршевой ротой у меня связан неприятный случай. Придя в расположение полка, в ожидании распределения рота отдыхала на опушке леса. Прислонив вещмешок к дереву, я отошел. Когда, через несколько минут вернулся вещмешка не было… Все сидят. Все молчат. Все сто человек. У всех на глазах. Никто ничего не сказал. Я пришел на войну не из дома, а из общежития. Вещмешок мне собирали девушки с факультета, в основном, домашние. Горечь от этого случая осталась на всю жизнь.
С антисемитизмом я тогда этого еще не связывал. Отнес за счет уголовников.
Впрочем, еврей я был в роте один…
2 августа 1944 года. Шауляй.
Дорогие мама, брат и сестра!
Очень долго мы не получали писем, да и у нас их тоже не принимали. За все время мы много «путешествовали» на поезде и прошли пешком 300 километров от Городка почти до Балтийского моря, которое я скоро надеюсь увидеть. Отпуска мне получить не удалось, не пришлось и в Москву заехать. Зато в Витебске я был. Витебск город смерти. Картина ужасная. С Успенской горки он похож на гигантское, заросшее бурьяном кладбище. Он сгорел дотла еще в 1941 году. Между прочим, немцы вошли в город в пять часов дня, а я ушел в три часа, когда их танки уже были видны на том берегу Двины. На месте бывших улиц растет бурьян, так что даже фундаментов не видно, мостовые, по которым три года не ступала нога человека, поросли травой, эхо разносится, как в горах. Все мосты, виадук, вокзал, один из красивейших в России, железнодорожная станция, все, до последней будки стрелочника, взорвано и сожжено. Чудом уцелел новый мост, восстановленный после нас немцами. От Задуновской, Песковатика, Чепино, Зарученья не осталось и следа. Немножко сохранилась Марковщина. Ни один завод, фабрика или даже мастерская не работали все эти три года. Сохранились ветинститут и дома возле него, уцелели здания обкома ВКП (б), музея, клуба «Профинтерн» и кино «Спартак». В городе жителей ни души, и спросить о чьей-либо судьбе не у кого. 600 человек из 180 тысяч по довоенной переписи живут на окраинах, в землянках. Все евреи расстреляны, от мала до велика, главным образом, в 1942 году. Все оставшиеся в городе жители принудительно эвакуированы в Германию. Среди развалин, можете себе представить, уцелел единственный во всем центре наш дом. Дома, где жили Глезеры, Розины, новый дом во дворе все разрушены, а наш стоит, старенький, покосившийся, треснувший, печь развалилась, зимовать в нем нельзя. Из наших вещей не сохранилось абсолютно ничего, из мебели только письменный стол без ящиков, поломанный шкаф без дверцы. При мне там поселились две семьи из деревни.
Из знакомых я нашел только Павлову мать Бориса, с которым учился Аркадий, и Юрия, учившегося со мной. Она работает во вновь организованной больнице и живет там же под лестницей. Она рассказала, что еще в 1941 году прочла в газете объявление, зашла по адресу и узнала, что наша соседка Мария Гараева собрала все вещи, наши и соседей, продала и уехала в Германию.
И еще я встретил одну студентку, с которой учился в Витебском пединституте. Случайно ей удалось избежать эвакуации (так оккупационные власти называли угон в Германию), три раза бежала с поезда. Рассказывает,
Брандты оказались предателями. Старший вы, наверное, помните его по моим рассказам, наш бывший преподаватель, на внеклассные лекции которого по античной литературе и истории музыки мы так стремились, стал бургомистром, младший немецким пропагандистом. Сначала партизаны убили прямо в постели старшего, а через год — младшего.
Вот и все, что можно рассказать о Витебске.
Еще большее ожесточение вызывали сообщения о судьбах близких, родственников и друзей, оставшихся наоккупированной территории. У меня, к счастью, не оставалось в Витебске никого из родных. Но в Минске и Калуге они были.
Минск был занят немцами в первые дни войны. Тетя работала в Калодищах на радиостанции «Советская Беларусь» и могла бы еще успеть уйти с отступающими войсками. Но в городе у нее оставались две дочери, мои двоюродные сестры, старшая девятнадцати и младшая шестнадцати лет.
Сохранились стихи младшей. В них были горькие слова о том, как некоторые друзья и одноклассники в первые же дни оккупации перестали здороваться и при встрече переходили на другую сторону улицы. А потом было гетто.
Наступил последний час. Подъехали душегубки не все знают, что шоферами душегубок были только добровольцы. Когда стали выводить, старшая сказала матери: «Я попытаюсь бежать! Делай, что хочешь, доченька…» Она шла последней и спряталась за калитку. Эсэсовец, выходя со двора, оглянулся, никого не увидел и… закрыл калитку за собой. Она осталась.
Несколько дней сестра скрывалась. Полицаи в опустевшем гетто не появлялись. Ей удалось купить паспорт женщины со славянской фамилией, фотография которой более-менее соответствовала ее внешности она была блондинкой. Через некоторое время ее, вместе с другими молодыми людьми, угнали в Германию, но уже не в концлагерь, а на работы. Узнала, что супругов направляют не в трудовые лагеря, а распределяют среди помещиков и гросбауэров. Договорились с одним из окруженцев объявить себя мужем и женой, и вскоре действительно ими стали, оба были направлены в одно хозяйство, там у них родилась дочь, и хозяин ее крестил…
Младшая погибла вместе с матерью.
Что чувствовали они, когда их прикладами загоняли в душегубку? Что передумала сестра, стоя за калиткой, не смея надеяться?
Другая моя тетя, одна из сестер отца, перед войной каким-то образом возвратилась из ссылки из Красноярского края (ее муж был расстрелян в 1937 году). Там они с матерью моей бабушкой и сыном жили в глухой деревне, которую половодье отрезало от всего мира. Однажды бабушка вышла от горячей печи на крыльцо, простудилась, заболела воспалением легких и умерла. Лечить было нечем и некому.
В Москве тете жить не разрешили, и она с сыном поселилась в Калуге. Когда началась война, калужане и не думали эвакуироваться. Никому и в голову не приходило, что немцы могут так близко подойти к Москве. Когда положение стало угрожающим, тетя попыталась уйти, но повсюду натыкалась на позиции наших войск и, в конце концов, по совету одного из командиров, вернулась с сыном в Калугу. Остается гадать, почему он так «посоветовал»; надеялся, что удержим Калугу или по какой-то другой причине… По существу, ее просто завернули.
В первые дни оккупации ее неприятно поразило, что некоторые женщины, жившие по соседству и казавшиеся вполне лояльными, говорили о советской власти всякие гадости. У нее для этого были большие основания, но ей и мысль такая была чужда.
В помещении библиотеки, где она работала, поселились немецкие солдаты. Она стирала им белье, они помогали ей продуктами. Однажды она спросила, почему они не уничтожают евреев. Старший ответил: они фронтовые солдаты, а репрессии — дело эсэсовцев, которые еще не прибыли. Сыну она запретила выходить на улицу из-за его ярко выраженного еврейского вида, не без оснований опасаясь не только немцев, но и предателей.