Былой войны разрозненные строки
Шрифт:
А привезти бы я мог не только шоколад. Как кончилась война, штрафную нашу роту расформировали. Пошел рассчитываться, сдавать обмундирование. Принес полушубок белый, пушистый, длинный коленки в нем не мерзли. Старшина кинул мне его обратно: Я его уже списал! Как списал? Вот же он целый! Возьми. Матери пошлешь! Он знал, что родные в эвакуации и бежали, практически, в чем стояли. Посылки в тыл уже были разрешены, но я не сдавался и полушубка не взял. Как можно списать вещь, если она цела?.. Еще долго учила меня война. Но многие ее уроки пошли прахом…
А посылал я матери только письма. И нашел, впоследствии, их все среди ее
В самом начале сорок третьего года наш батальон участвовал в освобождении города Шахты. В бою он сильно поредел, и командир полка вывел его во второй эшелон. Командир минометной роты Федя Шевченко попросился проведать родителей: уцелели ли под немцем? Случай не частый, чтобы довелось участвовать в освобождении своего города. Комбат отпустил на три часа при условии, что пойдет не один. Пошли вдвоем. Вот и домик на окраинной улице. Со стесненным чувством подходим к калитке. Темно. Глухо. Заперто. Представляю, что творится в душе моего товарища. Волнуюсь и сам.
Стучим. Некоторое время никто не отзывается. Наконец, слабый женский голос: Кто там? Это я, мама! Вскрик. Лязг отодвигаемого запора. Входим. Темно. Ничего не видно. В исподнем выходит отец, дрожащими рунами зажигает коптилку. После первых приветствий, объятий собираются соседи. Кто-то приносит пол-литровую бутылку самогона, больше для порядка, закуска наша, что нашлось в вещмешках. Дома холодно и голодно. Одно слово — оккупация.
Начинаются расспросы: что Москва, как на других фронтах, когда война закончится, скоро ли откроют второй фронт, говорят, погоны ввели, гимн новый. Отвечаем охотно. Слушают хорошо, соскучились по своему.
Старший сын еще до войны поступил в военное училище. Младший призывался мальчишкой, да на войне мужают быстро.
Не сразу обращаю внимание, что родители все время называют моего товарища Ваней. У русских, вроде, не принято давать двойные имена. Может, по паспорту Федя, а дома Ваня. Хотя, опять-таки, странно. Нам пора. Начинаем прощаться. И тут комок подкатывает у меня к горлу. Мой товарищ обнимает мать и говорит: «Мама! Я не Ваня. Я Федя…»
В медсанбат меня привезли без сознания. Очнулся в небольшой комнате деревенского дома на жестком топчане, прикрытый своей же шинелью. Неожиданно в комнату ввалилась группа военных во главе с плотным небольшого роста бригадным врачом, которого сопровождало медсанбатское начальство. Новую форму уже ввели, но бригврача еще, видимо, не переаттестовали, и он носил старую, с одним ромбом в петлице, по-новому генерал-майор медицинской службы. Бригврач подозрительно посмотрел на меня бинтов не видно: «С чем лежит? Контузия ответил кто-то из сопровождавших. Поднимите рубашку! и он больно ткнул меня двумя пальцами в живот. —
— Кто свидетельствовал? Капитан Иванова. Пять суток ареста! — резко бросил бригврач и, круто повернувшись, вышел из избы.
Свита поспешила за ним.
Я решил, что речь идет обо мне, и расстроился. Перележал бы у себя в санроте. И где у них тут гауптвахта. Холод там, небось, собачий. Вбежала возбужденная капитан Иванова. Где я у вас тут сидеть буду? Да не вы, а я! раздраженно бросила она. И задрав мне рубаху, повторила жест бригврача. У вас еще и тиф! огорченно сказала она. Но я сравнительно хорошо себя чувствую! Это еще цветочки! пообещала она и ушла.
Вскоре мне стало хуже, и я снова потерял сознание.
Я был контужен, все тело налито свинцом, парализованные ноги не двигались, плохо слышал, язык с трудом поворачивался во рту. Но лежать, в общем, было хорошо и покойно. После непрерывного, порой нечеловеческого напряжения переднего края было тепло и уютно. Главное живой. Авось, помереть теперь медики не дадут.
С грустью вспомнил: когда увозили из санроты, из землянки полевой почты выскочила девушка и, размахивая руками, прокричала: «Письма тебе!» Но машина не остановилась. Светало, и надо было поскорей убираться. Так я их никогда и не получил.
У противоположной стены лежал солдат. Он был без сознания, бредил и конвульсивными движениями все старался разорвать бинты, которыми был привязан к койке. «Да помогите же ему!» не выдержал я. Докторша оторвалась от писания и, посмотрев на меня из своих добрых морщинок умными глазами, с грустной полуулыбкой сказала: «Если я даже лягу рядом, ему уже ничего не поможет!..»
Из медсанбата меня перевезли в госпиталь в Шахты. Везли в автомобиле «Форд». В кузове, на скамьях сидели легко раненные и больные, а между ними были вдвинуты одни-единственные носилки со мной. Время от времени на кочках и воронках от снарядов и мин машина подпрыгивала, я ударялся головой о перекладину носилок, и сознание ненадолго возвращалось.
В приемном покое вестибюле новой двухэтажной школы никакой мебели, кроме моих носилок, не было. Маявшиеся в ожидании госпитализации легко раненные и больные иногда присаживались прямо на меня, не без оснований полагая, что уже можно… Но я этого почти не чувствовал, лишь на секунду, сквозь пелену тумана, смутно видел какую-то фигуру, да и сказать ничего не мог речь утратилась окончательно.
На минуту проснулся, когда меня погрузили в ванну. Сразу стало тепло и хорошо. И уж совсем непонятно было, почему так горько плачет хлопочущая надо мной пожилая женщина в белом халате. Я ее запомнил, и когда недели через две стал приходить в себя, спросил: «Что вы так плакали? Плакала, что ты такой молодой, и умираешь…»
Офицерское звание я получил на передовой, но еще продолжал ходить в солдатском обмундировании и попал в солдатскую палату. Раненые лежали в палате в три ряда возле окон, у дверей и посередине. На голом полу. Пол, правда, был крашеный. Ни сено, ни солому врачи не разрешали подстилать, чтобы не было грязи. Утром придут нянечки, подвинут тебя, как бревно, пройдутся шваброй и опять задвигают на место.
Разобравшись, перевели в офицерскую палату. Здесь уже были кровати: две койки рядом, вплотную, потом тумбочка. Стульев не было и здесь. Даже если бы и были поставить некуда. Сможешь сидеть сиди на койке.
Не ходил долго, ноги отказали, болели. Стал поправляться есть хочется. Кругом разорение, распутица, подвоза мало, и фронт рядом. По ночам город бомбят, легкораненые по тревоге спускаются в подвал, а мы лежим, «тревожимся» на месте. Кормежка слабая, подъедаем у тяжелых, как, наверное, наши предшественники — у нас.