Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества
Шрифт:
Токмо для восстановления истины, которую Ваше письмо искажает до неузнаваемости, я вынужден напомнить Вам, что Вы позвонили мне и сказали, что Вас грозят выкинуть на улицу, если Вы издадите мою книгу, и потому Вы отказываетесь от нее… Затем был звонок Штемлера из Вашей редакции с обещанием поговорить с другими членами Пен-клуба и проч. Что дурака валять – без издателя я остался не по Вашей, а уж тем более не по моей вине.
Вы, что, хотите представить меня вдовой, которая сама себя высекла? Зарубившим собственную книгу, когда уже был известен срок ее выпуска, готова обложка, корректура и проч? Неонилла, милая, Вы же умная, тонкая, талантливая женщина, с кем Вы играете в прятки? И когда я хотел предать гласности этот гнусно-анекдотический
…Простите, Неонилла, но я верю Неонилле первого письма и не верю Неонилле второго письма. Или существуют две Неониллы? Или одна похитила «айдентити» другой? Вас словно подменили. А считать, что все испортил автор, называть его книгу, которая Вам же понравилась, Вы схватили ее концептуальную суть и решили немедленно издать, вредоносным проектом – я бы не назвал это джентльменским поведением по отношению к автору, который в этой скандальной истории оказался главной жертвой. Чт`o меня огорчает с сиюминутной точки зрения, но не с вечной: предпочитаю быть преследуемым, а не преследователем… А чтоб от моих слов кто-нибудь взял да помер – ну и дали Вы маху, Неонилла! Гвозди бы делать из этих людей – в мире бы не было крепче гвоздей! Отморозок – да, то есть беспартийный, над схваткой, ни с кем, сам по себе, как кот у Киплинга, но не злодей. Всегда был независим, а здесь, на ПМЖ в Америке, моя независимость, понятно, укрепилась. Писатель-скорпион, но по жизни – добрый скорпион. Правдивый и зае*истый, но справедливый и милосердный. А обо мне Вы подумали, что отнюдь не железобетонный – каково мне выдерживать все эти садистические пертурбации с моей книгой? Вот мне и жаль, что выкручивание Вам рук, как Вы сами изволили выразиться, Неонилла, зашло так далеко, что Вы все шишки теперь валите на очевидную жертву этого мерзопакостного инцидента с запрещением моего романа.
Ваша жалость избирательна, пострадавшего и страдающего автора Вам не жаль нисколечко, и вот Вы уже надеетесь, что я вовсе останусь в России без издателя.
Думаю, Вы ошибаетесь, хотя, конечно, не так просто найти издателя для такой во всех отношениях незаурядной книги, как моя.
Желаю Вам всего доброго и искренне надеюсь, что злополучная эта история пройдет для Вашего института бесследно. В любом случае, судя по последнему письму, Вы сделали все, чтобы загладить Вашу вину и получить индульгенцию. Но Вы даже не представляете, как грустно мне было его читать – будто и не Вы писали. Ваш ВС
История хоть и срамная, но мне не привыкать. В конце концов, это я первым 30 лет назад порвал с питерской бандочкой литературных головорезов и мароедов (а теперь и мертвоедов – на чужой славе, себе в карман), приблатненной тогда гэбухой – порвал буквально, физически и метафизически, «Романом с эпиграфами», который теперь известен по захаровскому изданию как «Три еврея». Ждать после моего разрыва объективности от людей, выведенных в той книге под их собственными именами – нет, не такой все-таки я наивняк. Однако по привитому с детства джентльменству полагал все-таки, что борьба будет вестись по правилам, в рамках литературы, не прибегая к запретным приемам. Пальцем в небо! В ходу у этой братии главный в литературе запретный прием – запретить книгу: сначала «Трех евреев», теперь «Post mortem».
Обычно я ссылаюсь на три издания «Трех евреев» – по одному на каждого еврея: нью-йоркское, питерское, московское. Даже четыре:
«Новое русское слово», тогдашний флагман свободной прессы в русской диаспоре, печатало главы из книги серийно, в номерах, наверно, десяти, по полосе в каждом, а потом в течение пары месяцев шла дискуссия с участием автора. «Как я теперь жалею, что вляпалась в эту историю», – честно призналась мне главред Людмила Шакова, а теперь приблизительно то же самое говорит бедная Неонилла С-на.
Я предъявляю эти копирайтные данные в качестве доказательства, что негативным
Есть старая поговорка, смысл которой уже мне не ясен: Питер бока вытер. Применительно ко мне, думаю: Питер меня обанкротил.
Да, автор остался жив, «Три еврея» – как книга – тоже выжили, но уже к нью-йоркскому изданию (спустя 15 лет после написания!), а тем более к российским (спустя четверть века), книга идеологически и эмоционально выдохлась, потеряла свой полемический запал, а главное – утратила аудиторию, на которую была рассчитана. К тому времени читатели вообще отхлынули от литературы, потеряв к ней злободневный интерес. Сам жанр книги изменился: из горячечной исповеди она превратилась в мемуары, а то и в «весьма талантливый памфлет», как написал благоволящий к ней московский критик Павел Басинский. Конечно, питерские заговорщики, с их хорошо развитым запретительным инстинктом (если даже смогли изуродовать новомировскую подборку еще живого Бродского, изъяв из нее лучший стих – про амбарного кота Скушнера), предпочли бы уничтожить ее вовсе, и каждое ее новое издание было для них ударом под дых, но – прошу прощения за банальность – хороша ложка к обеду. Или как говорят здесь, в Америке, the right man at the right time (& in the right place).
История с изданием – точнее с неизданием «Трех евреев» – тоже роман: с сюжетом, интригой и, увы, без катарсиса, зато с happy end – пусть и условным, а может, и мнимым. Кто знает, может, они спасли мне жизнь, препятствуя полтора десятилетия изданию «Трех евреев»?
С наступлением либеральных времен питерская мафиозная кодла еще больше окрепла, и вот теперь, уже в новую политическую пору, они опять, пользуясь общим зажимом, надеются наложить замок на уста мои и заморозить мой роман на неопределенный срок, но уже другой, новый, то есть сделать его, учитывая отпущенное нам жизненное время, посмертной книгой. Надеюсь, на этот раз не выйдет.
Теперь меня одинаково удивляет, когда не издают – та же запретная книга о Бродском, она же – заветная – и когда печатают (эпатажные главы из нее в «Литгазете», «В Новом свете» (нью-йоркский филиал «МК»), «Новом русском слове», «Русском базаре», «Панораме», «Слове», «России» и др.). Разве не поразителен сам факт публикации «Мяу с того света» в «Литературке»? Ох уж эти питерские «либералы», готовые перегрызть глотку любому инакомыслящему и предпочитающие сотрудничество с властями – мирному сожительству (ладно – сосуществованию) с отморозками с их нестайным инстинктом. Увы, в Америке Бродский стал таким же: беспрекословно подчинялся здешнему истеблишменту, но в русской комьюнити был литературным паханом: свободомыслия, а тем более инакомыслия, не терпел.
Мне-то что! Я еще боялся умереть автором одной книги, как Грибоедов!
Жив курилка! То есть я.
Они потому еще боятся моей книги, что написанная вровень с лучшими стихами героя, на которые она вся сориентирована, книга закрывает жанр бродсковедения, делает ненужными все эти бесчисленные, написанные под гранты либо из графоманства и честолюбия статьи, эссе, мемуары, книги. Несть им числа, хотя есть, понятно, и среди них редкие исключения.
Неожиданную поддержку получил из Оклахомы: ночью позвонил Женя Евтушенко, который поначалу обиделся на меня за публикацию повсюду докурассказа «Мой друг Джеймс Бонд» – о том, как поссорились Евгений Александрович с Иосифом Александровичем, а тут говорит:
– Вы, конечно, правильно сделали, что опубликовали это письмо Бродского против меня и свой к нему комментарий.
И добавил еще парочку жареных деталей, от которых я пока воздержусь.
А потом я достоверно узнал, как повстречались в Переделкино главред «Литературки» и Евтушенко, и сомневающийся Юрий Поляков спросил, что делать с этим рассказом Владимира Соловьева, и Женя, не колеблясь ни минуты, решительно сказал:
– Печатать, конечно!
Два года понадобилось Евтушенко, чтобы признать мою правоту, а главное – мое право как писателя и журналиста писать то, что я думаю. Что от него не отнимешь – да и зачем? – по сокровенной своей сути, Евтушенко – демократ. В отличие от того же Бродского, который совсем наоборот.