Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества
Шрифт:
Или «Посмеемся над Бродским!» Елены Клепиковой – отрывок из ее романа «Отсрочка казни». «Мой двойник Владимир Соловьев» – на традиционную для петербургского направления русской литературы тему двойничества, актуальную для Бродского.
Прощальный сказ «Упущенный шанс», в общем своем некрофильском настрое совпадающий один в один с настроениями предсмертной лирики Бродского, а местоимение «Я» заменено на местоимение «Он» – опятьтаки по принципу ИБ, который выдавал себя за другого, потому как некоторые признания сподручнее и комфортнее поручить своему гипотетическому alter ego, да хоть фрейдовскому super-ego, пусть и «узнаю тебя, Маска». Наконец, двухголосая история «Одноклассница», пусть написанная по внутреннему импульсу, но с его подсказа, ревность была драйвом его любовной лирики, а непосредственным сюжетным толчком послужили две строчки из посвященного нам с Леной
Оставим в стороне гипотетические, включая непечатные, варианты взамен слова «брак», которое не в меру догадливые читатели полагают эвфемизмом, а свои догадки основывают на звукописи и аллитерациях. К слову, все замены пропущенных букв на звездочки в лексических ненормативах словах принадлежат редактору, а не автору, который пишет по правилам русского языка, а не по новопринятым законам моего любезного отечества.
Наша с Леной дружба с Осей была на равных, без никакого пиетета, улица с двусторонним движением. Я встречался с ним чаще, чем Лена, зато с Леной их связывали не только дружеские, но и лирические отношения. Недаром в классном фильме «Остров по имени Бродский» Сергея Бравермана на Первом канале, где мы с ней главные рассказчики, Лена названа в титрах подругой юности поэта, хотя по возрасту скорее все-таки молодости. Мы были младшими современниками наших друзей – Бориса Абрамовича Слуцкого, Анатолия Васильевича Эфроса, Булата, Фазиля, Юнны, даже Бродского и Довлатова, хотя возрастная разница с этими нашими двойными – по Питеру и Нью-Йорку – земляками всего ничего. Ося относился к нам с Леной, как старший к младшим – дружески, по-братски, заботливо, ласково, нежно, с оттенком покровительства, самому себе на удивление. Приходил на помощь в «трудные» минуты, когда каждый из нас по отдельности слегка нажирался: меня заботливо уложил на диванчик в своей «берлоге», на всякий случай всунув в руки тазик, который не понадобился, а Лену вознес на руках на наш крутой четвертый этаж после того, как мы приводили ее в чувство на февральском снегу.
– Прикольное название для твоего мемуара: «Он носил меня на руках», – подсказываю я своему соавтору и по совместительству жене. – Пусть только один раз, хотя кто знает, «подруга юности поэта»!
Не в тот ли это случилось совокупный день рождения, на который он преподнес нам заздравный стих?
Позвольте, Клепикова Лена,Пред Вами преклонить колена.Позвольте преклонить их сноваПред Вами, Соловьев и Вова.Моя хмельная головаВам хочет ртом сказать слова.Честно, будучи влюблены в Бродского, мы с Леной купались в этой его старшебратской любви, вызывая зависть и раздражение кой у кого из нашей питерской мишпухи, имена опускаю, что мне теперь до этих окололитературных безобразников!
Упреки в инфантильности отвергаю с порога. Только тем и живу, что верен своим вешним водам, пусть они давно уже отошли. «И пока не поставят на место, будем детство свое продолжать» – привет, поэтка! А поставить на место меня может только смерть, думать о которой бессмысленно, ибо смерть не является событием жизни (Витгенштейн). Иное дело: где прервется моя колея? Для меня деревья как были большими, так и остались: навсегда, до последнего вздоха. Или выдоха? Уж коли пошли стихи, вот стихотворение про меня Бориса Слуцкого, которого, как поэта, я ставлю вровень с Бродским:
У всех мальчишек круглые лица.Они вытягиваются с годами.Луна становится лунной орбитой.У всех мальчишек жесткие души.Они размягчаются с годами.Яблоко становится печенымили мороженым, или тертым.У всех мальчишек огромные планы.Они сокращаются с годами.У кого намного.У кого немного.У самых счастливых ни на йоту.Ни на йоту! Тем и живу.
Я прожил долгую литературную – точнее, метафизическую – жизнь, которая по естественным причинам клонится к концу вместе с жизнью физической, и у меня уже цейтнот времени, чтобы перечислять адресованные мне упреки, а тем более ответстовать, да на каждый чих и не наздравствуешься. Но коли я – с помощью издателя, читателя и с божьей помощью – продолжаю авторский сериал «Фрагменты великой судьбы» (название более других подходящее к фигуранту этой книги), то, может быть, учтем замечания критиков к предыдущей, про Довлатова? Отзывы в основном благожелательные и даже восторженные, а погромно-поклепные не в счет, хотя, как изрек Ницше, всё, что нас не убивает, делает сильнее, а «меня только равный убьет», но равных окрест не вижу. Однако и в положительных встречались замечания, которые автор может учесть, а может не учитывать – святое авторское право. Я иду иным путем и, наперекор поговорке, считаю, что третье дано.
Что говорить, я много накосячил в жизни, но если бы мне дано было заново ее прожить, то тем же манером, ничего в ней не меняя. Касается это и моего участия в русской словесности.
Являются ли наши недостатки продолжением наших достоинств? И vice versa? Что надобно, следуя этому клишированному постулату, делать автору? Обратить недостатки в достоинства? Круче: недостатки – в принципы! Ну, на манер импрессионистов, которые ругачую кликуху сочли наиболее адекватной совершенному ими революционному перевороту в искусстве и присвоили в качестве своего имени, под коим они с тех пор и известны. Я мог бы, конечно, опустить прозвища, которыми награждали меня зоилы, – возмутитель спокойствия, литературный провокатор, м-р Скандал, enfant terrible русской литературы и проч. – ни от одного не открещиваюсь, все беру на вооружение: да, да, да, да и еще много раз «да». Я бы, правда, заменил все эти слова на другое: иконокласт, иконоборец, но поневоле. Как верно заметил московский рецензент «Трех евреев», изданы они «Захаровым» (4-е и не последнее издание) ради скандала, а написаны автором по иной причине, по другому импульсу. В том-то и дело, что скандалы и провокации, которые автор всячески приветствует, ибо они есть свидетельство востребованности его резонансных книг, – это побочные явления нестандартного мышления и чувствования, пусть даже мозги автора набекрень и наперекосяк, зато не про меня сказано любимым поэтом Бродского:
Глас, пошлый глас, вещатель общих дум…Эта книга – challenge, вызов не только вещателям общих дум, но и самому себе, собственным клише и стереотипам.
Коснусь только одного из благожелательных упреков Владимиру Соловьеву в связи с книгой о Довлатове – что в ней слишком много Владимира Соловьева.
Так и должно быть, так будет и впредь – в том числе в этой книге о Бродском.
Более тонкие и утонченные читатели ставили это «довлатовской» книге в плюс. В конце прошлого года, под Рождество (пусть католическое, а все равно праздник!), у нас с Леной Клепиковой было несколько творческих вечеров-презентаций в Кремниевой долине, репортаж с одного из них в популярном «Silicon Valley Voicе» назывался «О Довлатове, о времени и о себе». Так и есть. Эта книга – как предыдущая и как последующие, е.б.ж. – авторская. Как есть авторское кино, скажем.
Вот ведь даже мой критик – чем не иллюстрация к максиме про достоинства и недостатки, но в инверсии-рокировке? – с удивлением замечает: «Да, герой до обидного часто уходит на обочину, но противоположной стороной этого становится изображение среды и реставрация атмосферы, в которой он жил. Как у Пастернака: „Я говорю про ту среду, с которой я хотел сойти со сцены и сойду“. Уход оборачивается приходом, плоское изображение – многомерным, или, как его называет автор, голографическим».
Так и есть.