Быть Иосифом Бродским. Апофеоз одиночества
Шрифт:
Помимо означенных причин такого личного, авторского, субъективного, мемуарного похода к моим героям, укажу также на биографическую, которая, вероятно, важнее других.
Я бы сказал, что не только нам подфартило с нашими старшими современниками, но – опять-таки без лишней скромности – им повезло с нами: стали бы они иначе с нами знаться и якшаться на регулярной основе! Ну да, «взаимная склонность», как в старину говаривали. Самые старые из наших друзей – кирзятники: Дэзик Самойлов, Борис Абрамович Слуцкий, Александр Петрович Межиров, Булат Окуджава. От них сохранились в нашем архиве не только автографы на книгах, но и личные письма. К примеру, Булат, мало того, что каждую свою новую книгу и пластинку подписывал неизменно «с любовью», но слал
Другой «старик» Эфрос рутинно приглашал нас на свои спектакли, ждал отзыва и серчал, если я не сразу, тем же вечером, откликался, и звонил сам, а однажды прослезился, читая мою статью о нем. Несмотря на разницу в возрасте, с Фазилем мы были на «ты» – дружба наша прервалась, когда мы свалили из России, и возобновилась в период горбачевской оттепели, когда мы с Леной стали ездить в родные пенаты, а Фазиль – к нам в Америку. Сколько я про них всех написал рецензий, статей, воспоминаний – мало не покажется!
А уж о моих земляках-питерцах я писал и говорил первым: 1962-й – статья о Шемякине в ленинградской газете «Смена» – самая первая о нем! – о чем благодарный Миша не устает напоминать в своих книгах и интервью; 1967-й – вступительное слово на единственном творческом вечере Довлатова; 1969-й – эссе о Бродском (раньше всех!) под названием «Отщепенство», которое я пустил в самиздат, а позднее включил в «Трех евреев». Больше всего, наверное, я опубликовал статей про Сашу Кушнера – недаром он назвал меня в стихе «критик шелковый» – пока «критик шелковый» не раскусил (не без помощи Бродского – спасибо, Ося!) стилизаторский, вторичный, имитаторский, подложный характер его виршей: хороший поэт, но не настоящий. К тому же, в обслуге у государства: ливрейный еврей. При любых форс-мажорных обстоятельствах, даже когда государство отделялось от остатного мира и превращалось в необитаемый остров, а жизнь становилась все чудесатее и чудесатее: остров по имени Россия. Не говоря уже о его – означенного стихотворца – мозговом климаксе и стихоблудии. Вот почему я и обнулил его для себя, вычеркнул из жизни. Уж если брать крайности, предпочитаю поэтов плохих, но настоящих.
Помимо всего прочего, кто бы еще о всех наших прославленных знакомцах написал такие головокружительные многоракурсные портреты, как мы с Леной Клепиковой! Включая эту книгу. Шустрая пара, как назвал нас Солженицын за нашу статью о нем в американском журнале «Dissent». Из негатива – в позитив, в плюс, а не в минус: лучше быть шустрым, чем мертвым. Паче – живым мертвяком.
За Лену не скажу, но я был сторонним зрителем на трагическом празднике жизни, соглядатаем, кибитцером, вуайеристом чужих страстей, счастий и несчастий. Я жил не в параллельном, но в соприкосновенном, сопричастном мире, однако если и причастный происходящему, то отчужденно, остраненно, скорее все-таки по брехтовской методе, чем по системе Станиславского. Перевоплощаясь в своих героев, но не сливаясь с ними, оставаясь одновременно самим собой и глядя на них со стороны. С правом стороннего и критического взгляда на них. И на самого себя. Это, впрочем, давняя моя склонность, как писателя, отмеченная критикой еще в оценках «Трех евреев»: «О достоинствах романа Соловьева можно долго говорить, – писал московский критик. – Замечательное чувство ритма, способность вовремя отскочить от персонажа и рассмотреть его в нескольких ракурсах, беспощадность к себе как к персонажу».
Самый яркий тому пример – образ Бродского в моих о нем книгах, включая эту: не тождество или отождествление, а раздвоение и совмещение в одном персонаже автора и героя. Если хотите, мифологический дибук: дух мертвеца – Иосифа Бродского, вселившийся в живого человека – Владимира Соловьева, дабы обрести облик и голос, но живой пока еще человек (я), елико возможно,
Пусть контрабандой, но именно в эту щель, в эту вожделенную щелку (пикантные ассоциации на совести читателей, хотя почему нет?), в этот зазор между перевоплощением и отчуждением проникает автор и снабжает своего героя собственными заметами, идя борхесовским путем лжеатрибуции. Хотя немного жаль делиться сокровенным и заветным с литературным персонажем. В художественном итоге – по нулям: я заимствую у Бродского, а мой «Бродский» заимствует у меня. Никакого плагиата. См. мои автокомменты к «Post mortem» в предыдущих изданиях, дабы отличить Горбунова (Бродский) от Горчакова (Соловьев). Или наоборот?
Как бы к этой книге отнесся ее герой – вопрос не только праздный, но и суетный.
Повторю: я пишу для живых, а не для мертвецов. Даже если они там почитывают время от времени, то отклика оттуда не дождешься: никакой связи между тамошним большинством и здешним меньшинством.
Младший современник своих друзей и врагов – или друзей, ставших врагами, такое тоже случалось, точнее, случилось однажды, а теперь, за давностью лет, в одном флаконе – я пережил их не потому, что позже родился, а потому, что смотрел на жизнь с птичьего полета, как будто уже тогда засел за тома воспоминаний, хотя первая мемуарная записная книжка была сочинена мною в одиннадцатилетнем возрасте и начиналась со слов: «Мальчик хотел быть, как все». Что мне, по счастию, не удалось.
Не для того ли мне поздняя зрелость,Чтобы за сердце схватившись, оплакать…А на что мне даны мои закатные, заемные годы? Чтобы рассказывать живым о мертвецах? Пусть не от их имени, но их голосами, которые все еще звучат у меня в ушах, в мозгу, в памяти. Так и есть: я проснулся в гробу. Я хочу говорить не только как живой с живыми, но и как мертвый – с живыми. Мертвый – живым. Из двух восклицательных постулатов – «После нас хоть потоп!» и «Да здравствует мир без меня!» – я выбираю последний.
Старуха, под сто, до которых мне ни в жисть не дожить – да и зачем? не дай бог! – жалилась на очередном своем дне рождения на невыносимую тяжесть бытия – память:
– Мудрость! – живо откликнулась она на чей-то за нее тост. – Если б вы знали, сколько я совершила в жизни ошибок. Долголетие – это наказание их помнить. Я потому и оставлена, чтобы вспоминать и рассказывать.
Вот я и нашел психотерапевтический способ избавиться от памяти, а потому исписал тысячи страниц своими аналитическими воспоминаниями. Как и эти полтысячи про Бродского – вторая книга в авторском сериале «Фрагменты великой судьбы», который мы с Леной делаем в соавторстве, как предыдущую о Довлатове, либо сольно, как вот эту о Бродском, но все равно тесно сотрудничая: мне удалось-таки уболтать ее дать в книгу Владимира Соловьева несколько текстов Елены Клепиковой. Следующая книга – анонсирую заранее:
Быть Евгением Евтушенко. Ночной дозор. Групповой портрет на фоне России
Это будет портрет не только «кумира нации», но и всего шестидесятничества, коего он был самый знаменитый представитель. Включая остальных «евтушенок», его однокорытников по литературному цеху – Беллу, Юнну, Новеллу, обоих Андреев – Вознесенского и Тарковского, Фазиля, лучшего из «евтушенок» (минуя худшего из «евтушенок» Эрнста Неизвестного), Шукшина и Высоцкого, а заодно «старшеклассников» – того же Булата, к примеру, или Анатолия Эфроса. Потому и живу взаймы, чтобы стать Пименом – скорее, чем мемуаристом – и летописать мое время и тех главных его фигурантов, с которыми я тесно сошелся и про которых писал, когда нас еще не раскидало по белу свету, а большинство – на тот свет.