Быть
Шрифт:
Чем же это вызвано?
Как можно объяснить столь дружный отказ от, правда, не простой, но чарующей драматургии?
Тверд орешек! Он для грядущего, как видно, будет впору. Иль случая, быть может, ждет и ищет он. Придут новые Шаляпин с Мусоргским — и ларчик отопрут. Одно здесь не совсем понятно... как быть с тем, что Пушкин наш современник и, следовательно, все, что писал он, должно бы быть понятным и простым нам, его современникам. Так чего же мы все ждем прихода Мусоргских, Шаляпиных, Чайковских, а?
Никогда не перестану восхищаться простым и мудрым драматургическим ходом сопоставления таланта Сальери — таланта мощного, осознанного всеми (и более всех владельцем),
Первый, мучаясь тщетно, ищет в себе гармонию созвучий, не спит всю ночь, поэтому сомнениями и завистью томим, как болью. Второй, борясь с бессонницей своею (и лишь бы как-то скоротать ночное время), родит шедевр.
К концу лишь первой сцены мы узнаем: мучения Сальери вершились ночью (поначалу кажется, что утром, — ведь Сальери роняет реплику: «Послушай, отобедаем мы вместе в трактире „Золотого Льва“). Но, погружаясь в первый монолог Сальери, понимаешь, что это — ночь: нелегкой ночью только приходит мысль, чтоб вопрошать и небо и себя, а важное принять решенье лишь поутру. Нигде ни слова, что ночь прошла, что утро, сменив ее, идет навстречу дню, но входит Моцарт — и все кругом светло, и зайчиком зеркальным на стене все заискрилось, как смех его, и взгляд, и шалость. Пришел талант, простой как хлеб и добрый как вино...
«Мы все учились понемногу...»А. С. Пушкин введен в школьную хрестоматийную программу, введен давно вместе с другими художниками слова, но, пожалуй, лишь о нем одном не скажешь: «Это мы проходили давно — и все забыли». Многие улетучились, кое-кто еле-еле теплится — Пушкина помнят все!! Это — поразительно!!! Обозначу лишь первые фразы, читатель сам продолжит стих дальше:
Зима. Крестьянин, торжествуя...или:
Буря мглою небо кроет...или:
Мороз и солнце, день чудесный...И многие-многие другие первые строки можно было бы назвать.
Опыт с примерами, может быть, не по возрасту и времени наивен, но чистота, прозрачность и сама жизнеспособность стиха Пушкина позволяют мне прибегнуть даже к такой перезрелой непосредственности: отнюдь не умаляя значения кого бы то ни было, не желая ни сравнивать, ни упрекать в отсутствии поэтического дара (это было бы неверно и нелепо), предлагаю вспомнить стихи поэтов нашего времени, выученные в то же самое время, что и пушкинские. Не много вспоминается. А ведь они были, эти стихи из школьных программ, и их было много — вот ведь что удивительно... и даже поражает.
Пушкин стал у каждого из нас вторым и неотъемлемым «я», он стал нашими «генами», которые, хочешь ты того или нет, живут в тебе да и все тут. Едва ли удивило бы, если какой-нибудь из российских подростков, не уча никогда ранее, вдруг обнаружил бы зыбкое, неосознанное, но тем не менее знание стихов его. Если еще и не было подобного прецедента, то не потому ли, что стихи Пушкина, опережая возможность этого, предвосхищают сами дети, слишком рано и легко запоминающие то, что мы прочитываем им из его детского цикла. Правда, это уже из сферы довольно смелых, но и все же реальных предположений. Существовало же, жило такое чудо как Пушкин, почему же не может следовать и такое его продолжение?
ЯПушкин удивительно национален. Национален в самом необходимом для художника слова: в корнях, в народности языка, в ткани самой сути своего творчества, без чего Пушкин не был бы Пушкиным, а Россия и народ ее не имели бы своего «духовника», своего исповеднического, нравственно-эстетического выразителя.
Не в этом ли, если позволительно будет предположить, суть того, что называется «пушкинской традицией» и в чем сам Пушкин традиционен?
Помните, как у Шекспира: кем бы ни были его герои, где бы они ни действовали — в Падуе ли, Вероне или Пизе, — они унаследовали дух, плоть, манеру раскатывать мысль и сам язык у англичан. В какие бы костюмы ни рядились его персонажи, они — англичане. И это нисколько не обедняет их. Напротив, ими приобретается еще какое-то измерение: пласт, в котором это смещение позволяет национальному гордо и дерзко пребывать в общечеловеческом, в мире.
Уильям Шекспир, трагедия «Гамлет, принц Датский». Само название не без завидной конкретности указует, что Гамлет — принц, и не какой-нибудь там всякий-разный, а именно датский! И тем не менее, находясь в плену мощи таланта великого англичанина, забыв и о месте действия, Дании, и о некоторой причастности принца Датского к датскому именно престолу, мы «держим» его за истого англичанина (какое-то наваждение, не иначе!).
Не обошлось, как мне кажется, и без иронии автора, который, наверное, знал и эту свою власть над читающими его. Шекспир «заставляет» Клавдия отсылать Гамлета не куда-нибудь, а в Англию (и, думается, легенда, изложенная Саксоном Грамматиком, тут ни при чем: Шекспир достаточно часто отступает от нее, но Англия осталась, поскольку она нужна драматургу).
Улыбка Шекспира четко проявляется в раздвоенности персонажа и актера. Позволю себе попытку проследить это. Мой текст содействует с шекспировским, где чей — расписывать не стану; опасность перепутать вообще исключена (когда прочел я это дочке Маше, она сказала: «Да уж, да уж... На сцене ты ловчей...» Младенец истину глаголет — ей скоро будет десять).
Гамлет (ошалело— «Вот те на!»). Как в Англию? (Не читается ли здесь: «А как это, позвольте вас спросить, смогу я отправиться из Англии— в Англию? Это уж что-то очень новое!».
Клавдий («Послушай, не валяй дурака; так хочет автор— я здесь ни при чем»). Да, в Англию!
Гамлет («А-а-а!» Старается сделать вид, что понял, сам же— ни-че-го; это очень похоже на нас, когда мы вдруг осознаем, что все это, оказывается, происходит ни в какой не в Англии, а совсем наоборот— в Дании). Ну, в Англию, так в Англию... («Если хочет так Уильям— пожалуй! С ним спорить мы не вправе».)