Быть
Шрифт:
Так и Пушкин. Но лишь сложнее, так как у него неодушевленные предметы даже приобретают добронациональные черты, звучание, рожденные народностью, землею этой и более никакой.
О чем бы ни писал он — о зиме ли белой иль о бруснике красной, о любви, томлении, страсти ли, о балах ли, народе (его вождях иль просто о мальчишке), — предметы эти все, и чувства, и явления никак не могут претендовать на монополию Руси: они есть всюду (зима во многих странах, соседних и заморских, точь-в-точь как на Руси у нас — морозна и бела; не так давно в Париже я едал бруснику: она была красна — о вкусе говорить не стану, о нем, как принято считать, не спорят, а в общем, было вкусно; и любят всюду; и
Где, какой из малышей посадит в санки пса, а сам до боли, до того, чтобы потом отогревать дыханием ладошки, смеясь и плача (смятение и смешение чувств, как видно, давно родилось на Руси!), начнет его катать, как Сивка-бурка? Она же, Жучка, уверен в этом, будет восседать с милейшей умной мордою, как если б так и надо, словно понимая, какой дает для Пушкина сюжет, чтоб тем России суть полней представить (не случайно Жучку курсивом Пушкин написал).
Все матери равны-похожи. Они повсюду готовы жизнь отдать за чад своих. И тем не менее здесь — наша мать, моя. В усердии своем в заботе обо мне сто крат прервет мое занятье, надоест, поизмотает нервы; успеет пригрозить по-доброму в окно, не выходя, однако, на мороз, так как забот и по дому хватает; но все же, улучив минуту, на улицу посмотрит, чтоб убедиться: все ли там на месте и как я там?..
Нас мало избранных, счастливцев праздных, Пренебрегающих презренной пользой, Единого прекрасного жрецов...Не о себе ли написал он эти строки?
Не знаю, какое из грядущих поколений настолько будет одухотворено, что сможет встать вровень со смысловой уплотненностью при вольготно-спокойных ритмах и философско-психологических обобщениях его письма?
Какое уж там «современник», когда каждое новое поколение (а затем и последующее, и т. д. и т. п.) с той же легкостью, если не с большей, и с большим правом завоеванного сможет привлекать его в свои современники!
О сколько нам открытий чудных Готовят просвещенья дух И опыт, сын ошибок трудных, И гений, парадоксов друг, И случай, бог изобретатель...Ну-ка, современные!
Учиться. Учиться постигать и брать нам у него богатство языка, поэзии пиршество, плоды огромного ума и вдохновения, истинность поступков, непреклонность и открытость взглядов, гордыни светлой мощь, самозабвенное служение правде, людям и добру, высоких чувств невысказанный вздох и ненависть глухую к компромиссам...
Ну, а о главном — самом главном в нем — словами нашими, хоть и заимствованными из лексики его, сказать совсем непросто. Здесь нужно, чтобы говорило сердце: ему лишь одному и внятно все и зримо (и если я пишу об этом, то мне диктует именно оно).
Возьмем любой набор простых,
Все есть...
И вместе с тем порой неловкость чувствуешь, услыша складный и красивый тот набор и слов простых и звуков умных. Пусть не всегда бывает так, но, в общем-то — увы! — бывает; и много реже бывает все наоборот. А чаще: «Не то... не то...»; иль вы не в духе нынче: кого-то вроде жаль; и неудобно почему-то; как если бы вы вспомнили поступок свой дурной или нелепый — и краскою стыда вас обожгло до вздоха. «Не за себя ли?» — искренне все силимся спросить. Не знаю, может быть, и за себя (так — легче).
Исчерпывающе простых ответов нет.
Канон хрестоматийный отметая, берешь его, листаешь...
Примерно тот же слов набор, что прежде: обычных и простых, но только — только! — расставленных в иную мысль и место — и льющихся по-своему! Все разом освещается, живет и дышит поэзии Божеством. Без потуг, без схваток родовых течет музыка слов и чувств, и мыслей — и ты уже захвачен ими и пьешь живой родник, как путник, наконец дошедший до влажного оазиса в пустыне, как хорошо, и просто, и полно.
Небрежный плод моих забав, Бессониц, легких вдохновений, Незрелых и увядших лет, Ума холодных наблюдений И сердца горестных замет.Какая легкость и какая стройность!
Ты, Моцарт, бог...Так у него Сальери говорит.
Так мы, живущие сегодня, из поколенья в поколенье, поем поэзию его и славим память «печальную и светлую» о нем самом.
1973 г.
«БЕРЕГИСЬ АВТОМОБИЛЯ»
Браться за работу над образом Юрия Деточкина было соблазнительно в силу необычности этого характера и его поступков, но одновременно и тревожно. Что это — трагикомическая роль? Не скрою, после князя Мышкина, Куликова в «Девяти днях одного года» и Гамлета хотелось шагнуть в область нового, но что там, в том мире смеха и слез? Вдруг будешь не только скучным, не только смешным, но, самое страшное, неживым, неестественным? Вдруг в погоне за жанром, комедией, в старании быть обязательно смешным потеряешь главное — человека? Я четко понимал, что в подобном материале — это провал. Много раньше, в театре, я довольно часто играл всяческих комедийных мальчишек, и это вроде бы получалось. Но то совсем иное, то был юмор представления, эксцентрики, юмор острых театральных мизансцен, движений и каких-то актерских, да и режиссерских выдумок, «штучек-дрючек» — так в нашей среде принято называть такое.