Бывшее и несбывшееся
Шрифт:
Требование было настолько нелепо, что бунтовщики быстро поддались нашим увещеваниям. Но вот в последнюю минуту, когда части начали уже склоняться к тому, чтобы, не заходя в Киев, занять окопы, на трибуну быстро вскочил окончательно засумбуренный большевистской и черносотенной пропагандой стрелок с хорошо подвязанным языком и начал нагло допрашивать Савинкова, откуда он вдруг явился и на чьи деньги отсиживался за границей в то время, как сибирские части отмораживали себе ноги в галицийских снегах и голыми руками рвали колючую австрийскую проволоку.
Савинков рассвирепел и, помнится, впервые открыто заговорил о своей революционной борьбе.
— А где были вы, товарищи, где были все вы, до единого, — гвоздил он в толпу, —. когда я, не щадя жизни с кучкою
— Согласились, к вечеру обязательно займут позицию, — попытался было я утешить капитана.
Но он только рукой махнул:
— Неужели вам не стыдно, вместо того, чтобы пулеметами гнать эту сволочь не на позицию, конечно, — много чести — а куда–нибудь в глубокий тыл, хотя бы в Киев, часами уговаривать ее занять окопы? Как только Савинков начал хвастаться своими революционными подвигами, я сбежал, чтобы… — голос ему изменил, и рука невольно потянулась к кобуре револьвера.
При этих словах я почувствовал как бы ожог в груди и острый стыд за наши успехи. Не политическая, конечно, и даже не нравственная правда — взбунтовавшиеся солдаты не были сволочью — но правда горячей любви к гибнущей России была вряд ли на нашей с Савинковым стороне…
Не буду подробно описывать фронтовую деятельность Савинкова; все пережитое нами он сам описал в ряде фельетонов, которые, несмотря на напряженную работу, как–то успевал отсылать в петроградские газеты.
Фактическая сторона савинковских описаний мало интересна. Почти все зарисованные им сцены представляют собою разновидности только что описанного мною уговора взбунтовавшейся дивизии; но все же на савинковских фельетонах (всего только сорок страниц) стоит остановиться несколько подробнее, так как в разительной несхожести подлинного Савинкова с набросанным в них автопортретом, раскрывается перед нами одна из немаловажных причин того трагического срыва «Февраля», в котором Савинков сыграл не последнюю роль.
В описаниях своей комиссарской деятельности Борис Викторович рисует себя убежденным народником, демократом, внуком народовольцев и верным сыном партии социалистов–революционеров. Лозунг «за землю и волю», как «звезда утренняя», все время стоит над его яркими описаниями революционного фронта. Даже и штурмовые батальоны смерти, порожденные офицерской доблестью и фронтовым патриотизмом, превозносятся им, как завершение свободолюбивых традиций революционного 1905–го года. Наряду с революционно–социалистическим народничеством в очерках Савинкова звучит еще и славянофильская вера в народ, «в тот многострадальный и истосковавшийся по правде народ, с которым кровно связан каждый из нас и для которого только и стоит жить».
Впервые читая эти очерки в декабре 1917–го года, я сразу же почувствовал явную стилизованность савинковского автопортрета. Ни демократа в русском смысле этого слова, ни народника, ни, тем более, партийного социалиста я, работая с Борисом Викторовичем, никогда в нем не замечал. Впоследствии же окончательно убедился в том, что ко времени нашей встречи он был скорее фашистом типа Пилсудского, чем русским социалистом–народником.
Ложность савинковского самоанализа подтверждается, как мне кажется, и языком его очерков. Афористической жестикуляцией этого
Не думаю, чтобы Савинков верил, что в социалистической России зацветет новая, прекрасная жизнь. Красный цвет революционного знамени был для него не символом социалистического рая, а цветом крови, которым во все времена одинаково красно цвела история человечества. Предпочитать будущее прошлому Савинков не имел ни малейшего основания. Презиравший массы не менее последнего русского «византийца» Константина Леонтьева, он в дни нашего с ним знакомства уже не был глашатаем просвещенной веры в прогресс, за которого по привычке еще продолжал выдавать себя в своей социалистической среде.
Кроме темы смерти, Савинкова глубоко волновала только еще тема художественного творчества. Лишь в разговорах о литературе оживала иной раз его заполненная ставрогинским небытием душа.
Как–то ранним туманным утром ехали мы с ним в автомобиле в какую–то восставшую часть: требовать, уговаривать, угрожать… От вечных уговоров все новых дезертиров было скучно и серо на душе. Вдруг раздались резкие ружейные залпы. Очевидно, засевшие в синевшем неподалеку леске большевики решили втихомолку «снять» Савинкова с работы. Хотя пролетевшие над нашими головами пули не могли не произвести на Бориса Викторовича некоторого впечатления, — его храбрость никогда не была тою невосприимчивостью к опасности, которая свойственна только очень молодым, простым и цельным людям, — он, не сморгнув глазом, повернулся ко мне и с каменной улыбкой продекламировал:
Гильотина — это нож, Ну так что ж. Я сейчас возьму стакан, — Пусть на смерть меня выводят…После этого он оживленно заговорил о стихах и о том, что он еще не слышит в себе тех слов, которые могли бы выразить то новое и личное, что он знает о жизни.
Хотя у Савинкова не было большого художественного таланта, все написанное им читается не только с захватывающим интересом, но и с волнением. Думаю потому, что Савинкова тянуло к перу не поверхностное тщеславие и не писательский зуд, а нечто гораздо более существенное: чтобы не разрушить себя своею нигилистическою метафизикою смерти, он должен был стремиться к ее художественному воплощению. Не даруя смерти жизнь, жить смертью нельзя.
Чем дальше я работал на фронте, тем очевиднее становилось мне, что все наши усилия напрасны, если армия не почувствует, что и для Временного правительства высший смысл революции заключается в замирении. Хотя Савинков, Станкевич, я и другие представители Временного правительства и Исполнительного комитета Всероссийского совета все еще одерживали верх над большевиками, меня одолевало предчувствие, что этому благополучию скоро придет конец, что армия неизбежно перекинется на сторону большевиков, защищающих правду, смысл и возможность немедленного мира.