Cамарская вольница. Степан Разин
Шрифт:
— Эй, воевода! Живой? Коль жив, выходи! Сами судить тебя не будем, пущай тебя судит главный казачий атаман Степан Тимофеевич! Выходи, не принуждай шарить по комнатам и вытаскивать тебя, ровно мокрого кутенка из угла!
Внутри дома послышались шаги, хруст битого стекла, и на крыльце, бросив к ногам саблю и разряженное ружье — кончился у воеводы порох, весь исстрелял! — показался Алфимов, без халата, без головного убора, даже не причесанный после сна: как вскочил с постели, так и к ружью… Митька Самара не удержался, крикнул с язвительной насмешкой:
— Глядите, братцы! Доспел воевода,
Ближние стрельцы рассмеялись.
— Где ротмистр Данила Воронов? — сурово спросил Пронька Говорухин, подступая к поникшему воеводе. — Обещал брат ему, что будет Данилка жрать землю за сбитую с Игнатовой головы шапку!
— Убит Данилка, покой праху его, — глухо проговорил Алфимов. — И верный холоп Афоня, должно, убит, нету его со мной… Перед Господом лишь виновен я, а не перед чернью, чтоб вам, воры и изменники, колючими ершами подавиться!
Михаил Хомутов зло сказал:
— Попервой сам своими проклятиями подавишься! Надо бы тебя на дыбу вздеть до прихода Степана Тимофеевича, чтоб повисел, как ты нас с Пастуховым вздымал, облыжно обвинив в измене великому государю! Государю мы не изменяли и не изменим, а вот таких лихоимцев-воевод да бояр с Руси повыдергаем с корнями! Вяжите его накрепко да сведите в пытошную, пущай посидит в подвале под запором и под караулом крепким.
Без привычного парика, со взмокшими залысинами, понурив долгое лицо, воевода смиренно, изнемогая от позора и сознания неминуемой гибели через день-два, пошел в губную избу, вознося молитвы к небу, чтоб грянули на город как можно скорее стрельцы великого государя и вызволили его из рук казацкого атамана Стеньки Разина.
Стрельцы и посадские обыскали весь дом Алфимова — не притаился ли где кто из рейтар или детей боярских в надежде потом уйти из города, бережно поднимали с земли побитых насмерть и пораненных товарищей, разносили их по домам. Сыновья сотника Пастухова сами подняли родителя и молча, не глядя по сторонам, направились к дому, где во весь голос кричали уже кем-то оповещенные вдова Наталья и сноха старшего сына Ивашки Агафья с двумя напуганными ребятишками…
За боем не враз приметили, как заалел восточный небосклон и порозовели края туч, и совсем нежданно с верху раскатной башни прогремел одинокий выстрел, послышался радостный крик:
— Плыву-ут! Струги Степана Тимофеевича к Самаре плыву-ут!
— Всех приказных изловить и под караул! — распорядился Михаил Хомутов. — С них опосля спрос будет. А теперь идем встречать атаманово воинство!
Сотник отыскал взглядом шустрого Алешку Чуносова — без него такой бой, вестимо, не мог пройти! — покликал к себе смышленого отрока, взял за плечо и сказал:
— Беги, Алешка, к отцу протопопу, от меня прикажи благовестить во все колокола по причине прихода в город рати атамана Степана Тимофеевича! Да пущай не отворачивается от праздничного благовеста, чтоб потом ему худа не сотворили. Опосля протопопа забежишь на мое подворье и скажешь хозяйке, что жив я и счастливо выскочил из воеводских когтей! К обеду дома буду… Ну, беги, что недвижным сусликом на бугорке встал!
Алешка Чуносов несколько раз хлопнул раскрытым ртом, словно лягушонок, ловящий верткого комара, зыркнул
— Бегу, дядя Миша, бегу! — И пропал, вьюном врезавшись в толпу стрельцов и посадских. К Хомутову подошел Пронька Говорухин и с ним Ромашка Волкопятов, пожали руку, поздравили с освобождением из пытошной, погоревали о погибшем в сражении Михаиле Пастухове, а сами мнутся, переглядываются, видно было, что-то недоговаривают. Но расспрашивать, что у них на уме, времени не было. Спросил то, что сидело в собственной голове:
— Ката Ефимку изловили? Где он?
— Да где же ему быть? — поспешно ответил Никита Кузнецов. — Дома сидит. К нему стрельцы ворвались, а он за столом квас пьет. Не испугался нисколько, на угрозы этак засмеялся: «Нешто стоять городу без ката? — спрашивает. — Аль из вас кто это дело лучше меня знает? И кому из вас за мертвого воеводу на дыбу взлететь хочется? А я на городской службе. Велит воевода — казню! И атаман повелит — тако же кого надо казню… Пред человеком я последний, кто его слова в молитвах своих передает Господу!» С тем мы его и оставили, — негромко добавил Никита, — потому как и вправду без ката городу не быть, не в каждой сотне стрелецкой есть по Ивашке Чикмазу!
Уже в воротах кремлевской башни Михаил Хомутов, словно ткнувшись в неведомую преграду, остановился, схватил Никиту Кузнецова за рукав кафтана и резко повернул к себе. Не выслушав еще вопроса, Никита отвел глаза и поднял взор от городского частокола на легкую туманную дымку поверх дальних гор самарской излучины.
— Никита… в диво мне, отчего Анница к приказной избе не прибежала, когда я из пытошной вышел?.. И здесь, у ворот кремля, средь иных женок ее нет… Твоя Параня во-она стоит, и Параня Чуносова, и Еремкина Аленка со всеми тремя хлопчиками… А моей Анницы нет! Неужто приболела, а? Отчего мне не сказали сразу?
Никита сглотнул подступивший к горлу ком и не смог сказать ничего вразумительного, кроме нескольких несвязных слов. За него ответил более суровый по натуре Митька Самара. Ответил так, что Хомутов даже голоса его не сразу признал:
— Нету более… Аннушки, нашей любимицы…
Чувствуя, как деревенеет только что горевшее от плетей и пыток на дыбе тело, Михаил медленно, выпустив кафтан Никиты, повернулся к Митьке, не веря ушам своим, переспросил:
— Ты сказал, что… нету ее, а? Неужто без меня… случилось что? Ты почему молчишь, Митя? Аль съехала куда, оберегаясь от клятого воеводы? — Михаил хватался за соломинку, а в душе всплывало самое худшее предположение — «нету более ее…»
Митька силился выговорить роковое слово «убита» и — не мог, давясь, как и Никита, слезами: Аннушка для всех друзей Михаила была словно родной сестрицей. Ивашка Чуносов, нервы которого были покрепче, взял сотника под руки и тихо сказал:
— Убили ее, Миша… Какой-то злодей проник в горницу… Аннушка кинжалом отбивалась, так он ее тем кинжалом… Хоронили всем городом, еще до калмыцкого набега. — И едва удержал отяжелевшего враз Хомутова, который невидящим взором уставился пушкарю в глаза.