Царь и гетман
Шрифт:
Выйдя из берлины, он направился по монастырскому двору, пестревшему всевозможными цветами, прямо к келье игуменьи. Встречавшиеся ему монашенки робко и низко кланялись, не глядя на него, а попавшаяся на пути кудлатая черная собака, взглянув в добрые глаза гетмана, поджала хвост и, словно укушенная августовскою мухой, бросилась под ближайшее крыльцо. Далее попалась молоденькая черничка с большими черными глазами — хотела, по-видимому, их спрятать, но не успела: вспыхнула, поклонилась и тоже, как собака, юркнула в сторону. Мазепа проводил ее глазами и вступил на знакомое крыльцо.
В
— Я, бабусю, принесу котику червонную ленточку на шею, — щебечет детский голосок.
— Червонную нельзя, дитятко, — отвечает старческий голос.
— Отчего, бабусю?
— Котик живет в монастыре, а в монастыре ничего червонного нет.
— А цветы, бабусю?
— То цветы Божьи сами червонные, а носить на себе червонного нельзя.
— Та котик же, бабусю, не монах…
Мазепа улыбнулся и тихо отворил дверь, он все делал тихо, как-то неожиданно, словно пугал.
— Те-те-те! Старе и мале котиком забавляются, — сказал он, входя во вторую келью.
В этой келье, просторной, светлой, с богатыми образами в переднем углу и с цветами на окнах в глубоком кресле наподобие ниши сидела старушка, по-видимому, глубокой старости. Она была в монашеском одеянии, хотя по-келейному, но с перламутровыми четками на правой руке, и вязала чулок. Маленькое, от старости сжавшееся личико было необыкновенно бело, так что едва отличалось от таких же белых, сухих и мягких как лен волос, выбившихся из-под черного платочка, охватывавшего всю голову. Сухой, горбатый, как у кобчика, нос, острый, кверху поднявшийся подбородок, полное отсутствие губ, давно и безвозвратно втянутых беззубым ртом, и небольшие серые круглые, как у птицы, глаза — невольно приковывали внимание к этим живым останкам человека. Но что особенно било в глаза, так это черные брови, непонятным образом уцелевшие среди общего отцветания этого ветхого существа и придававшие какую-то молодую живость птичьим глазам.
У ног старушки забавлялся огромным клубком черный котик, а около него на полу же сидела девочка лет двенадцати — тринадцати, одетая по-городскому, в белой с узорами сорочке и в голубой юбке.
После первого восклицания Мазепа подошел к старушке, низко наклонил голову и подставил почти к самому носу маленького съежившегося существа обе ладони пригоршней для благословения.
— Благословите, мамо и матушка-игуменья, — сказал он тихо, опустив глаза.
Старушка подняла свои, сделала головой движение, как бы клюнула клювом Мазепу, положила на колени чулок, снова клюнула и благословила, гремя четками.
— Во имя Отца и Сына… Бог благословит…
— Живеньки-здоровеньки, мамо? — спросил гетман, целуя руку матери.
— Живу… Вот последние панчошки плету себе для дороги на тот свет, — и она указала на чулок. — Далекая дорога!
— Далекая, мамо, далекая… только, Бог даст, еще поживем.
Старушка махнула сухой ручкой.
— Что
— Да мы, матушка, сейчас из походу — до Львова доходили, всю тогобочную Украину ускромнили, а то Палий ее избаловал ни за что… Заезжал и до дому — до ваших маетностей…
— А! Пусто там?
— Нет… Только холопы того дуба срубали, что вы посадили в день моего рождения.
Старушка вздохнула и молчала. Мазепа тотчас переменил разговор.
— А! И Оксанка тут! — ласково обратился он к девочке. — У! Какая большая стала дивчина… А очи, ай батюшки, еще больше стали… Ух, боюсь — боюсь Оксанкиных очей…
Девочка рассмеялась, взяла кошку на руки и стала ее гладить.
— Так червонную ленточку ему нельзя? — улыбаясь шутил Мазепа.
— Нельзя, грех… А я ему беленькую шелковую стричечку принесу, — заговорила девочка.
— Ну добре. А что батько, старый Хмара?
— Татко до Запорожжа поихали с козаками.
— А мати, в городе?
— Мама дома.
— Ну скажи матери, что я буду к ней в гости: пускай ковбаски готовит.
Болтая с девочкой, Мазепа украдкой поглядывал на мать. Та со своей стороны, молча вяжучи чулок, нет-нет да и клюнет сынка да опять в чулок спрячет свои птичьи глаза.
Но надо было начать о деле, а при девочке нельзя, не годится о таком важном деле при посторонних говорить. Мазепа взглядывает сначала на мать, потом на девочку. Ждать некогда…
— Ну, Оксана, — говорит он ласково, — возьми, дивчинко, котика да пойди поиграй с ним у садочку.
Девочка поднимает на него свои большущие серые глаза.
— У! Яки очи велики! Боюсь-боюсь их! Беги отсюда!
Девочка с котом на руках выбежала из кельи, а мать Мазепы, положив чулок на колени, устремила на сына безмолвный вопросительный, скорее испытующий взор… «Что он задумал? О чем намерен лгать и для чего? Или в первый раз в жизни хочет правду сказать?» — говорили пытливые глазки матери-игуменьи.
Мазепа пододвинул к ногам матери складную кожаную табуретку и опустился на нее. С минуту и тот и другая молчали. Мазепа сидел, опустив голову и устремив глаза на колени матери, на чулок, белевшийся на них. В памяти у него мелькнуло светлой искоркой, как он маленьким сидел, бывало, на этих коленях и играл дорогими ожерельями, блестевшими на белой точеной шее матери. Как давно это было! Не видать теперь и шеи белой, да и какая она теперь!.. А мать, глядя на седую наклоненную голову сына, тоже вспомнила белокуренькую головку Ивася… Седая уж и она, да как седа!.. Так и сжалось старое сердце — руки дрогнули…
Мазепа наклонился, взял эти маленькие, сухие, сморщенные руки и стал целовать их… Еще больше дрогнули руки.
— Что, Ивасю?.. Что с тобой, сынок? — дрогнул голос у старушки.
«Ковалику — ковалику! Скуй мени пичку, таку невеличку…» — доносился со двора веселый напев Оксанки.
Мазепа выпрямился и глянул в глаза матери. Он прочел в них давно, почти никогда не виданную нежность, и в сердце у него шевельнулось что-то острое… «И я бы был добрее, если б эти глаза добрее были», — сказалось у него в душе как-то невольно.