Царь и гетман
Шрифт:
— Видишь, полковник, она пришла искать суда — она, дочь генерального судьи малороссийского… Кто повинен рассудить ее с родителями?
— Никто, кроме Бога, ваше высокопревосходительство! — отвечал Анненков.
— Но Бог судит на том свете, — возразил гетман, — это Божий суд. Но ее милость ищет суда людского. Меня Бог и люди поставили судьею над малороссийским народом. Я посему повинен рассудить и ее милость Мотрону Васильевну с ее родителями. Я и рассужу их — и горе неправым.
Голос его прозвучал грозно, словно бы посылал в битву свои полки. Седая голова поднялась высоко. Но набат не унимался.
— Доню! — снова заговорил Мазепа. — Се твои родители жалуются на нас Богу — до Бога кричат мидным языком… Повинись родителям, дитятко! Вернись до дому.
— Тату!
— Доненько моя! Я не гоню тебе, я прошу тебе: повинись теперь закону. А там — я покажу им, кто я!
Затем, обращаясь к Анненкову, Мазепа сказал:
— Тебе, полковник Григорий, я поручаю с честию и с великим бережением проводить их милость Мотрону Васильевну Кочубей в дом генерального судьи, ее родителя. Скажи Кочубею мою властную и непременную волю: если с сего часу я узнаю, что он дозволит себе или жене своей сделать хотя бы то наималейшее утеснение, либо огорчение дочери своей родной, а мне духовной, то я, гетман, не токмо дщерь его силен взяти, но и жену отъяти у него не премину. Скажи это ему!
Потом он подошел к Мотреньке, поцеловал ее в голову и перекрестил.
— Се мое благословение тебе, дщерь моя любимая! Прощай, моя дочечко! Господь да пошлет тебе своего ангела хранителя, а я не оставлю тебя и не забуду… Забвенна буди десница моя!
Девушка молча поцеловала его руку и, взглянув полными слез глазами в глаза Мазепы, направилась к Анненкову. Мазепа остался среди комнаты угрюмый и безмолвный: казалось, что в этот момент он постарел несколькими годами.
Выйдя в другую комнату как-то машинально, ничего не понимая, Мотренька заметила, что у двери стоит молоденький пахолок и плачет.
— Ты об чем это, хлопчик? — спросил его Анненков.
— Панночку жалко! — и пахолок совсем расплакался.
Прошло еще два года. Борьба Петра с Карлом XII принимала такой острый характер, что со дня на день следовало ожидать кризиса, и, по-видимому, рокового для России. Союзник Петра Август, король польский, был раздавлен коронованным варягом, который, казалось, пришел со своего далекого полуострова, из-за Варяжского моря, на континент, чтобы повторить в новейшей истории России и Польши роль предков своих, какими историки называют старых варягов Рюрика, Синеуса и Трувора. Верного слугу Петра и Августа, бойкого и ловкого Рейнгольда Паткуля, которого Палий часто вспоминал в Сибири, этот коронованный варяг на польской, униженной и разоренной им земле колесовал самым ужасным образом, приставив в палачи поляка, не умевшего колесовать, а потом растерзанные части его тела выставил как указательные знаки на пяти колесах по дороге из Варшавы в Москву! По этой дороге Карл гнался за Петром, убегавшим из Польши во Москву — в эту постылую Москву, не научившую в течение столетий своих солдат драться и побеждать варягов. Петр бежал в Москву затем, чтобы вывезти из нее все казенные и церковные сокровища на Белоозеро, подальше от страшного варяга, а оттуда бежать в свой новый «парадиз» и защищаться там отчаянно или пасть, но только не в Москве, а там, в Петербурге, поближе к дорогому морю.
Но куда прежде бросится страшный варяг — на Москву или на Петербург, или кинется на юг, в Украину?
Вот что должен был решить царь, когда к нему, успевшему в побеге от варяга достигнуть Витебска, привезли Кочубея, Искру и нескольких других украинцев с неожиданною вестью: гетман с Малороссиею передается на сторону Карла!.. Перо хрустнуло в руке Петра, начавшей было писать какой-то указ с любимого царем «понеже», в тот момент, когда ему принесли весть об измене Мазепы; а в глазах тут же находившегося Павлуши Ягужинского Головкин Гаврило Иванович, принесший царю эти вести о Мазепе и Кочубее, при имени последнего заметил что-то необычайное, но как будто бы радость…
Царь ни за что не хотел верить, чтобы Мазепа изменил ему. Уже не раз на него доносили по злобе или по зависти, и всякий раз оказывалось, что доносы были ложны. Так не подтвердился еще почти двадцать лет назад донос некоего инока Соломона, подосланного врагами Мазепы
И Гаврило Иванович работает над этим делом день, другой, третий, работает неделю, другую… Работает с ним и Павлуша Ягужинский, которому царь велел приучаться к «сыскным делам», узнав верность его глаза, его необыкновенную сметку и находчивость, такую находчивость, подмеченную им только в евреях, что он кажется и в пуде пороха нашел бы маковое зерно. Впрочем, Павлуша давно уже не Павлуша, а Павел Иванович, ему пошел двадцать четвертый год, хотя Головкин доселе никак не может привыкнуть к этому: все зовет его Павлушею.
Вот и теперь в Витебске, в главной походной квартире царя, сидя в просторной комнате у стола, заваленного бумагами, молодой Ягужинский перебирает какие-то письма, приложенные к показаниям Кочубея. А сам Гаврило Иванович «на розыске» — пытает доносителей… Лицо Ягужинского такое печальное. Нет-нет да откинется от стола его красивая голова с бледным лицом и черными ласково-грустными глазами, и на этом лице выражается не то тоска, не то физическая боль… Он, кажется, прислушивается к чему-то, хотя ничего не слышно, кроме им же производимого шороха бумаги. Но ему как будто слышится стон, долгий-долгий такой, какой — он это слышал уже — пытаемые издают на дыбе или на «виске». Ведь пытают его, отца той, в цветах, кораллах и дивной зелени диканькинского сада, которой вот уже пять лет не может забыть Павлуша: пытают Кочубея, отца Мотреньки… «Мотря» — имя, которого Павлуша не встречал во всей России… Где она теперь бедненькая? Что с нею?.. Тогда ей было пятнадцать лет, а теперь уж двадцать… Помнит ли она Павлушу, как он плакал у них в саду, уткнувшись носом в траву? — Нет! Где помнить? Может быть, она давно уж замужем…
Вдруг глаза Ягужинского с немым удивлением остановились на бумаге, что лежала перед ним в кипе других бумаг. Что это такое?.. Глаза его расширились… Он схватил бумагу — руки дрожат… Это ее имя, имя Мотреньки; но кто ей пишет и что?
«Мое сердце коханое, Мотренько, — жадно читает Ягужинский, — сама знаешь, як я сердечно, шалене люблю вашу милость…»
— Люблю… «шалене» — безумно, что ли, это значит, черт бы его побрал! — шепчет Ягужинский, скрипя зубами от злости. — Кто это, дьяволов сын, ну…
«Еще никого на свете не любив так. Мое б тое счастье и радость, щоб нехай ехала до мене, тилько ж я уважив, який конец с того может бути, а звлаща при такой злости и заедлости твоих родичов. Прошу, моя любенько, не одменяйся ни в чем, яко юж не поеднокрот слово свое и рученьку дала есь, а я вземне, пока жив буду, тебе не забуду…»
— Кто ж этот злодей?.. Нету подписи под письмом… Кому она это слово и рученьку дала?..
Ягужинский так сжал листок, что он превратился в комок, и хотел было швырнуть его в открытое окно, но опомнился: письмо это приложено к делу по доносу малороссийского генерального судьи Василия Кочубея с прочими на гетмана Ивана Степановича Мазепу якобы о измене оного [1] … Его бросать нельзя — за это самого в застенок поведут.
1
Приводимые здесь письма Мазепы к любимой им девушке, к Мотроне Кочубей, — суть исторические документы: они доселе хранятся в московском коллежском архиве… Печальное историческое бессмертие! Клочки бумаги пережили людей, которым дороги были эти клочки. — Прим. авт..