Царь Иоанн Грозный
Шрифт:
Обхватив ее руками, он решительно сказал:
– Не дам! Сюда эту бабу ведите… Пусть здесь судят…
– И того нельзя, невозможно никак, господине. У владыки-митрополита, на очах его суд идет… Так и дойти там должен до конца… Отпусти мамушку на малый час… Она ведь не ребенок малый, поймет, что волей-неволей, а надо идти… сама пойдет… Пусти ее…
– Нет, не пущу! – крикнул еще громче мальчик.
– Не пускай, не давай! – взмолилась, рыдая, Челяднина.
Но одним сильным движением оторвал Шуйский Василий рыдающую женщину от ребенка и отшвырнул ее к двери… Там уж ждали, подхватили, мгновенно увели ее… Ушли и бояре, пропустив к ребенку Анну Глинскую, бабушку его. Стояла до сих пор старуха за дверьми в смертельной
Долго старалась привести в себя исступленно рыдающего и вздрагивающего всем телом внучка старуха… Так и заснул он опять на своей постельке, обессилев от слез и судорожных рыданий.
А Челяднину и Ивана Овчину настигла их злая судьба. Первую быстро постригли и заключили в далекий, суровый по уставу Каргопольский монастырь. Второго же забыли в том каменном мешке, куда посадили боярина, сведя несчастного чуть не с самого трона… И вспомнил о нем только Бог: на десятый день послал за душой Ивана вестника своего… Умер голодной смертью всевластный любимец Елены… С искусанными, изгрызанными до костей руками вынут был долго спустя труп конюшего, первого боярина московского, из темной глубины каменного мешка, что у Ризположенских ворот [5] .
5
Теперь – Троицкие.
После описанного здесь пережитого отроком-царем тяжелого мгновенья настало некоторое затишье, хотя сравнительно и очень краткое… Да и то тоскливо тянулись теперь дни юного Ивана Васильевича. Главный боярин, Василий Шуйский, и дядьку прежнего согнал от царя, своего человека приставил… чтобы доносил тот: кто и с чем без Шуйских самих к государю заявляется?
Ничего не сказал на это притихший, напуганный мальчик. Молчал, думал больше, глядя в цветные оконницы дворца на проходящий и мимоедущий вольный торговый и ратный люд. Верил Иван: все они готовы голову за него сложить… Но как добраться туда? На эту площадь людную? Как сказать? И ребенок в голове складывал свои жалобы, речи целые вспоминал, что говорили ему и мать-покойница, и Овчина, и Аграфена – все, словом, кто толковал ему о величии его царском. И что теперь сталось?! На советах дворцовых домашних и в большой думе, где сажали его на место царское, во время приемов посольских пышных он уж привык молчать. Но раньше мама слово скажет… Ваня Оболенский-Телепнев… Все люди, любившие его… И верил Иван каждому их слову… а теперь? Нет, никому не верит он… А сидит молчит. Не знает, как ему самому речь начать. Запугали его. Вон вчера как играл он в спальне великого князя покойного с братом Юрой и с Евдокией… Свободно, светло там… И Шуйский Иван дочь проведать сюда же пришел. Разлегся на лавке… и нога на кровати, на отцовой, на царской… А раньше самые важные бояре, входя сюда, и стояли-то голову опустя, вот как в церкви стоят… А Тучко, боярин, из князей Курбских… Скарб мамушкин, княгини Елены, для чего-то перебирали они с Шуйскими… «Надо решить, говорят: что – куда? В большую ли казну или малую? Или в терему, в похоронки…» Раскидали охабни, душегреи ее, в которых еще так недавно, балуя ребенка, царица сына кутала. И Тучко-боярин швыряет милые вещи концом сапога. «Это, говорит, старье… Хлам… нам не надобно!» Кому «нам»? Мамины были вещи, значит: его теперь, царя Ивана, они!
Думает ребенок все о том, что видит, и молчит.
Повадился он в Чудов монастырь, в митрополичьи покои ходить. Сперва к Даниилу, а потом и к Иоасафу… Тихо там, хорошо, лучше, чем во дворце теперь великокняжеском, стало… Ни Шуйских, ни Тучкова, ни Бельских – никого из обидчиков здесь не видать.
А если и приходят, так чинно, тихо себя ведут, вот как при матушке, при великой княгине, покойнице… Как, верно, и при отце Ивана себя вели…
Рад малютка, что принимает его ласково Иоасаф. Спросит только Ивана после взаимных приветов:
– Что, государь, как наставник твой и духовник, отец протопоп Благовещенский: доволен ли тобою? А, Ваня? К Слову Божию прилежен ли? Скажи, чадо.
– Прилежен, святый отче! – отвечает мальчик, бойко глядя доброму владыке в глаза.
А глаза у того ясные и все окружены морщинками. Но это нравится Ивану.
Что еще особенно нравится здесь ему, это столбцы писаных хартий и стопки тисканых книг, которые везде по келье у владыки разложены. Поглядит, поглядит царь да и скажет:
– Благослови, владыко, в книжки да и в столбцы почитаться…
– Бог благословит… Да разберешь ли ты только книги мои? Ну, скажем, Библия… Апостол… А то ведь и эллинская премудрость попадается… Непристойного не поймешь ты, мал еще, государь! А и пристойного, гляди, не поймешь…
– Пойму, отче! – бойко отвечает Иван, не робеющий, не глядящий здесь волком, не молчаливый мальчик, а ребенок, каким надо быть в девять лет… – Все пойму… Особливо скажи: что про царей где есть? Все мне про царей знать хочется…
– Да что же тебе?
– Да все… Как жили… воевали… людей судили… Как их люди слушали… а они карали за непокорство, за невежество…
– Ого-го! Вон оно куды пошло… Ну, читай… Вот Книга Царств… А то – Титуса Ливиуса на нашу речь перетолковано… Читай, поучайся…
И жадно по целым часам читает мальчик… И про Александра Македонского, и про Августа, и Юлия Цезаря… И про судей еврейских и царей, перед которыми трепетали, которых все боялись, даже беззакония творящих… Читает Иван, благо, правители-бояре и не заботятся: где и что государь?
– А не поздно ли? Шел бы домой… С братом побыл бы, с сестрицей Дунюшкой…
Покорно встает, прощается мальчик. А сам говорит:
– Святый владыка: скучно мне с ними… Девчонка сестра… И роду не нашего… Шуйских она… А брат… Какой-то он… и не пойму я… Есть бы ему только да рюмить, чуть что… А я бы, кабы воля моя, умер бы, а не заплакал… Иной раз и сам не рад, что плакать приходится…
Гладит его по голове старец и говорит:
– Терпи, Ваня… Всем нам плакать приходится здесь на земли… Сам Господь Бог, Христос Спаситель мира, здесь во плоти терпел, не слезы – кровь из глаз лил… Терпи, дитятко… Иди с Богом! Бог защитит тебя!
Благословит и отпустит.
И легче на душе сделается у мальчика… Словно просветлеет там…
А во дворец вернется – снова душа замутится, закипит досада, обида в груди. Уж наверное кто-нибудь чем-нибудь да затронут все, самое дорогое ребенку… А в памяти столько злобы, обиды и горя, что довеку не забыть… И опять сожмет губы, замолчит, волчонком ходит и глядит девятилетний великий князь московский Иван Васильевич. Так и прозвали «волчонком» его, кто смел это слово сказать. А митрополит-старик, по уходе ребенка-царя, сидит и думает:
– Чудное дитя государь наш малолетний… Чует детская душа, что невзгода и на него, и на Русь пришла… Да что поделаешь? Как оборонять и царя, и землю? Он мал, бояре сильны и грозны… Потерпеть еще надо… Э-хе-хе… Да, надо, надо терпеть, пока Бог грехам терпит… Вот хоть бы насчет силы боярской, сдается, скорпии сами себя с хвоста грызть починают… Вишь, как нужно было им Овчину да со всеми его присными убрать, так Шуйские и Бельских наперед поставили… Из тюрем, из неволи их повыпускали… Мол, все пополам! А как медведя-то свалили, пришла пора шкуру делить, – гляди, сами зубы друг на дружку оскалили… Боярам Бельским одоление Господь бы послал. Все же люди, не хищные враны, как эти Шуйские… Василий Шуйский погрознее, да стар и хвор… А Иван – та гадина опасная, хитрая… Ну да что там?! Что было, то видели; что будет, поглядим еще… На все воля Господня…