Царь Иоанн Грозный
Шрифт:
– Постой! – уже окончательно сбитый со своего пути пытался довести спор до конца Иван Федорович. – Дела мне нет: кто там да кто там? Плуты мне не указ. Я, князь Телепнев, твой боярин ближний, царев слуга первый, клятву дал… И должна она свято доблюстись. А ты со своими приспешниками потайно от меня, слова не сказавши, такую вещь затеяла! На весь свет меня опозорила. Князь, скажут, конюший, вождь полка большого! Как же? Вор и клятвопреступник ведомый! Русь вся это скажет! В чужих землях загудет, словно в вечевой колокол. Из рода в род покоры да стыд ожидают меня… Как же ты того не подумала, княгиня-осударыня?
– Думала, княже,
И, глядя ему в глаза, ожидала ответа Елена Глинская, теперь – не прежняя робкая женщина, полуребенок, юная жена больного, старого мужа, а стройная, полная мощи духовной и телесной, двадцатишестилетняя повелительница царства Московского.
Постоял, помолчал Овчина, потом тихо прошептал:
– Нет… Что-то не то душа говорит!
Тихо поклонился княгине – и вон пошел.
– Ничего, стерпится – слюбится! – глядя вслед князю, прошептала Елена и двинулась к другой двери, через которую недавно ушла бабушка Анна со своим царственным внуком.
Елена не солгала. Последние соперники были скоро удалены с ее пути, то есть такие, кто дерзал поднимать открыто голос против княгини-правительницы. После Михаила Глинского пали Бельские, Воронцовы… Чисто стало вокруг трона от мятежных, гордых стародавних бояр, жались к трону тоже роды старые да такие, кто посмирней, помягче был… и высился надо всеми один верный слуга княгини, Иван Овчина-Телепнев.
Радуясь за себя, гордясь за него, торжествовала литвинка победу, только рано, как оказалось.
Крамола, даже хуже – личная ненависть в тиши готовила смертельный удар.
Чтобы видеть, откуда он был нанесен, надо заглянуть в тесную монашескую келью старицы Софии, Соломонии в миру, бывшей великой княгини московской, первой жены Василия Ивановича.
В далеком, тихом Суздале, колыбели князей московских, живет Соломония за крепкими стенами Покровского Девичьего монастыря, не то в почетном заточении, не то на положении схимницы. Впрочем, ей можно было видеться с приезжающими изредка прежними друзьями, знакомцами и ближними слугами. При ней были свои девки да бабы-прислужницы…
И вот в эту пору, ранней весною 1538 года сидит насильно постриженная
– Елена!
При одном воспоминании об этом имени холодное, немое бешенство наполняет Соломонию, ее треплет как в лихорадке, и горечь ощущается в пересохшей гортани, во рту…
– Елена!
И сколько казней, сколько мук мысленно заставляет выносить эту литвинку мстительная старуха.
От этих мысленных казней еще больше разгорается старая ненависть.
Долго ждала и жила своей местью и ненавистью Соломония. Жадно ловила каждую дурную весть о делах царства, каждую худую молву о сопернице… Выжидала, искала… Берегла каждый пенязь, получаемый ею с большого села Вышеславского, записанного на нее великим князем вскоре после пострижения… Копила деньги для какой-то неведомой, заветной цели и, наконец, дождалась.
Ночь на дворе. По кельям разошлись сестры, и матушка-игуменья, и казначея. Оконца келий, выходящие в густой монастырский сад, еще не раскрыты. Разметавшись на жестких постелях, томясь от духоты в кельях и от неясных собственных томлений, особенно гнетущих весной, спят невесты Христовы, девушки-инокини и послушницы…
Не спит одна Соломония. Лихорадочным румянцем горит ее лицо, необычным огнем сверкают глаза. Сидит на ложе своем она, простоволосая и страшная-страшная в том припадке кровожадной радости, какая сейчас обуяла старуху.
На низенькой скамеечке, обитой кожей, которая обычно служит во время молитвы старице Софии, а теперь придвинута к кровати, сидит у ног бывшей княгини средних лет женщина в монашеском одеянии, полная, благообразная на вид, с ласковым, но трусливо-бегающим взором маленьких, заплывших маслянистых глаз.
И, приподняв голову, впиваясь глазами в старицу, слушает Досифея-сестра, что говорит ей Соломония.
– Верно, говорю тебе: время приспело… Шуйские – против… Бельские – против же… Молчат только. Вишь, помогает колдун-дьявол, второй полюбовник ее, после Ваньки-то Овчинина… Литву свою же родную Еленка дозволила Ваньке чуть не дотла разорить… Волшбой да клятьбой, да делами содомскими помогала своему курячему воину, кудряту глуздоумному… теперь на Крым, на Казань снаряжаются… И тут если им посчастливит, не будет тогда и равного Ваньке… И ей самой… Долго ли тогда глупого мальчонка со свету сжить. Овчина – царем, она – царицей станет… Полюбилось ей это дело… так, слушай… Клялась ты мне… Еще поклянись: на пытке слова не вымолвишь лишнего…
– Матушка-княгинюшка, да как же еще? В церкви ведь на мощах на святых… Вся твоя раба… Что уж тут… За твое неоставление!
– Не оставлю… Много ты получила… И в десять раз больше дам. Все твое… Видела, сколько я припасла за восемь лет? Все тебе. С себя последний шугай сниму… сорочку остатнию. Все тебе. Только – сослужи…
– Господи, твоя раба. Только и ты помни: жива буду – мне дать. Коли умру… запытают, на месте ли убьют – дочке все… Одна у меня дочка… Дороже жизни, дороже глаз во лбу!