Царь Павел
Шрифт:
Говорят, что нашли у нее бланки с подписью государя, что рылись в ее брильянтах и что отняли у нее перстень с вензелями Павла. Этому последнему обстоятельству, кажется, противоречит великодушное с нею обращение нового императора; ибо, когда через несколько дней по смерти Павла она просила паспорта для выезда за границу, Александр приказал ответить ей, что он крайне сожалеет, что здоровье ее требует перемены воздуха и что ему всегда будет приятно, если она вернется и снова пожелает быть украшением французской сцены. Можно предполагать, что настоящею целью незваного посещения ее дома было не столько желание найти графа Кутайсова — так как даже не разбудили ее брата, который спал недалеко от ее спальни и у которого он весьма легко мог быть спрятан, — сколько познакомиться с ее письменными тайнами.
Во все время этой сцены она была в одной рубашке и должна была выслушать весьма легкие речи. Другого мщения она не испытала и удалилась из России, обремененная сокровищами всякого рода. На своей же совести она, по-видимому, не чувствовала никакого бремени.
Говорили также, что, если бы не было революции, она должна была через два дня, как объявленная фаворитка, занять во дворце комнаты княгини Гагариной. Не знаю, на чем основан был этот слух; если же в самом деле она ожидала, что вскоре достигнет высшей степени государевой милости, то она должна была вдвойне чувствовать всю горесть своего падения.
Народ выразил свое презрение к ней самым грубым образом. На Исаакиевской площади какой-то мужик показывал за деньги суку, которую он звал мадам Шевалье. Главное искусство этой суки состояло в том, что, когда ее спрашивали: как делает мадам Шевалье? — она тотчас ложилась на спину… Нельзя себе вообразить, сколько народу приходило на это зрелище: даже порядочные люди проталкивались сквозь толпу, чтобы насладиться удовольствием спросить у собаки: «Как делает мадам Шевалье?»
Однако, как ни хитра была эта женщина, как ни старалась она обворожить государя, ей не удалось приковать его постоянство, и, когда он умер, две женщины, обратившие на себя его внимание, были близки к разрешению от бремени. Относительно одной из них его камердинер Кислов уже говорил с акушером Сутгофом и обещал ему награждение пятью тысячами рублей. Дитя должно было получить хорошее воспитание. Что из него вышло мне неизвестно.
К обер-гофмаршалу Нарышкину в ту страшную ночь явился офицер с обнаженною шпагою и двумя солдатами и сказал камердинеру: «Убью тебя, если ты станешь шуметь!» Потом он пошел в спальню, где Нарышкин в величайшем испуге был до крайности смешон, начал дрожать за свою жизнь и предложил солдатам пачку ассигнаций. Они ее приняли и арестовали его. Его повели на гауптвахту, но через несколько часов позволили ему возвратиться в свои комнаты, а после 7 часов возвратили шпагу. В 9 часов утра император сам разговаривал с ним и сказал ему весьма ласково: «Я лишился отца, а вы друга и благодетеля, но будьте покойны». Бесхарактерный, изнеженный Нарышкин, по всей справедливости, не имел никакого значения в глазах заговорщиков. Когда я у него был в первый раз на следующий день, он старался быть веселым, говорил, что переворот был необходим для блага государства, что сам он чувствовал себя в постоянной опасности, что такую жизнь не мог бы долее вынести и что теперь одного только желает — спокойствия и позволения путешествовать. За 48 часов перед этим он думал или говорил совершенно противное.
К генералу Обольянинову также пришел офицер с командою, окружил его дом, вошел и потребовал, чтобы Обольянинов присягнул новому императору. Обольянинов отказался, потому что, к величайшему удивлению своему, впервые слышал о перевороте и не знал сообщившего ему о том офицера. Его арестовали и повели пешком в ордонансгауз, который был довольно далеко. Дорогою он испытал несколько вполне заслуженных оскорблений. Вскоре, однако, его выпустили на свободу и снова, как в прежнее время, увидели множество экипажей у его подъезда. Возникло подозрение, не затевает ли он чего-нибудь, как вдруг узнали, что он уволен и уже не может
Так поступили при кончине императора с преданными ему людьми. После этого отступления я возвращаюсь к главному происшествию.
Немного отдохнув, Александр вышел из своей комнаты, бледный и расстроенный. Он потребовал карету. Камер-гусар побежал ее заказать; вслед за ним побежал и сам князь Зубов. Прошло полчаса, пока нашли карету. Между тем гвардия спокойно разошлась по казармам, и Александр пошел к телу своего отца. Никому не было дано подметить его ощущения в эту минуту.
Наконец подана была карета, он сел в нее с князем Зубовым; на запятки стали камер-гусар и брат Зубова. Так поехали они в Зимний дворец. Дорогою Александр сохранял сумрачное молчание.
Граф Пален имел, без сомнения, благотворное намерение ввести умеренную конституцию; то же намерение имел и князь Зубов. Этот последний делал некоторые намеки, которые не могут, кажется, быть иначе истолкованы, и брал у генерала Клингера «Английскую конституцию» Делольма для прочтения. Однако, несмотря на требование самого императора, это дело встретило много противодействия и так и осталось.
Из Зимнего дворца император, в сопровождении своего брата Константина, поехал верхом в гвардейские полки и тут уже без всякого принуждения начальства был встречен громкими «ура!».
В 2 часа ночи граф Пален съездил домой и разбудил свою жену, чтобы сказать ей, что отныне она может спать спокойно.
Когда рассвело, князь Зубов принял на себя просить императрицу-мать, чтобы она тоже переехала в Зимний дворец. Она объявила самым положительным образом, что не тронется с места.
Так как князь ничего не мог добиться от императрицы, то к ней отправился граф Пален. Она и его приняла таким же образом. «Вас я до сих пор еще почитала честным человеком», — сказала она, рыдая. Граф старался ей доказать, что она сама только выиграла от переворота. «Я остановил два восстания, — сказал он. — Третье вряд ли удалось бы мне остановить, и тогда не только император, но, может быть, вы сами со всею вашею фамилиею сделались бы его жертвами».
В эти первые часы она была еще до того поражена неожиданностью удара, что вовсе не понимала его доводов, но наконец склонилась на просьбу выехать из дворца и в 9 часов села в карету. Когда караул, как обыкновенно, ей отдал честь, она испугалась и прошептала: «Убийцы!»
Сначала она тоже имела мучительное для матери подозрение, что ее сын знал обо всем, и потому ее первое свидание с императором дало повод к самой трогательной сцене. «Саша! — вскричала она, как только его увидела. — Неужели ты соучастник!» Он бросился перед нею на колени и с благородным жаром сказал: «Матушка! Так же верно, как то, что я надеюсь предстать перед судом Божиим, я ни в чем не виноват!» — «Можешь ли поклясться?» — спросила она. Он тотчас поднял руку и поклялся. То же сделал и великий князь Константин. Тогда она привела своих младших детей к новому императору и сказала: «Теперь ты их отец». Она заставила детей стать перед ним на колени и сама хотела то же сделать. Он ее предупредил, поднял, рыдая, детей; рыдая, поклялся быть их отцом, повис на шее своей матери и не хотел оторваться от нее. Граф Салтыков пришел его позвать; он хотел было идти и снова бросился в объятия своей матери.
Ее горе было долгое время невыразимым. Ей везде казалось, что она видела кровь; каждого, кто входил, она спрашивала: верен ли он ей? Она непременно хотела узнать всех убийц своего супруга; сама расспрашивала о них раненого камер-гусара, которого осыпала благодеяниями; но удар, который он получил, до того ошеломил его, что он не мог назвать по имени ни одного из заговорщиков. Тогда она приказала провести через залу своих младших детей в глубоком трауре и через графиню Ливен приказала их гувернантке, полковнице Адлерберг, обратить особое внимание на лица присутствовавших и наблюдать, не изобличит ли сам кто-нибудь себя. Лицо Зубова нисколько не изменилось, весьма равнодушно он сказал своему соседу: «Удивительно, до какой степени маленький великий князь Николай похож на своего деда». Талызин, напротив того, побледнел; но полковница сочла более благоразумным не сообщать этого замечания вдовствующей императрице.