Цареубийцы (1-е марта 1881 года)
Шрифт:
После ужина Порфирий сейчас же стал прощаться.
— Прощай, папа, зашли к тебе только для того, чтобы поделиться этими страшными впечатлениями.
— Прощайте, Афиноген Ильич! Храни вас Христос!.. Прощай, Вера! Все худеешь… И бледная какая стала… Замуж пора…
Вера пожала плечами и пошла проводить дядю и тетку в переднюю.
На другой день после суда, 29-го марта, подсудимым был объявлен приговор в окончательной форме: смертная казнь через повешение.
Рысаков
Казнь была назначена на 3 апреля утром, и, чего давно в России не было, — публичная.
Накануне казни в Дом предварительного заключения прибыл священник со Святыми Дарами, и осужденным было предложено исповедаться и причаститься. Рысаков исповедался, плакал и приобщился. Михайлов исповедался, но от причастия отказался. «Полагаю себя недостойным», — сказал он. Кибальчич долго спорил и препирался со священником на философские темы, но исповедоваться и приобщаться отказался: «Не верую, батюшка, ну, значит, и канителиться со мной не стоит».
36
Гельфман не была казнена. Она разрешилась в крепости от бремени ребенком, который вскоре умер, и сама умерла от родильной горячки.
Желябов и Перовская отказались видеть священника.
День 3-го апреля был ясный, солнечный и морозный. Яркое солнце с утра заливало золотыми лучами петербургские улицы. Народ толпился на Литейной, Кирочной, по Владимирскому проспекту и на Загородном. Семеновский плац с еще не истаявшим снегом, с лужами на нем, с раннего утра был полон народными толпами.
Вера пошла проводить осужденных. Было это ей мучительно трудно, но она считала это своим долгом. Она прошла на Шпалерную и видела, как из ворот Дома предварительного заключения, одна за другой, окруженные конными жандармами, выехали черные, двухосные, высокие, на огромных колесах позорные колесницы. В первой сидели Желябов и Рысаков. Оба были одеты в черные грубого сукна арестантские халаты и черные шапки без козырьков. Вера сейчас же узнала Желябова по отросшей красивой бороде. Рысаков сидел, выпучив в ужасе глаза, и все время ворочал головой. Во второй колеснице сидели Кибальчич и Михайлов и между ними Перовская; все были в таких же арестантских халатах. Михайлов и Кибальчич были смертельно бледны. На лице Перовской от мороза был легкий румянец. У каждого преступника на груди висела доска с надписью: «цареубийца».
Когда колесницы выезжали из ворот, Вера видела, как разевал рот громадный Михайлов, вероятно, что-то кричал, но в это время в войсках, стоявших шпалерами подле ворот, били дробь барабаны и нельзя было разобрать, что такое кричал Михайлов.
Вера шла с толпой за колесницами. Все время грохотали барабаны. Возбужденно гомонила толпа.
Ни от кого Вера не слышала слова сожаления, сочувствия, милосердия, пощады. Ненависть и злоба владели толпой.
— Повесят!.. Их мало повесить… Таких злодеев запытать надоть.
— Слышь, ее, значит, в колесницу сажают, ну, и руки назад прикручивают, а она говорит: «Отпустите немного, мне больно».
— Генеральская дочь, известно, не привычна к такому.
— Живьем такую жечь надобно. Образованная.
— Те, мужики, но дурости. А она понимать должна, на какое дело отважилась.
Войти на Семеновский плац Вера не решилась, да и протолкаться через толпу было не просто. Она стояла в переулке и слышала барабанный бой и то, что передавали те, кто взобрался на забор у Семеновских казарм и с высоты видел все, что делалось на плацу.
— Помощники палача, — говорил кто-то осведомленный, — из Литовского замка взяты молодцы, под руки ведут Желябова; и не упирается — смело идет… Красивый из себя мужчина… Ведут Рысакова. Ослабел, видно… Под руки волокут. Вот и остальных поставили под петлями…
Забили барабаны, и гулкое эхо отдавалось о стены высоких розовых казарм. Потом наступила тишина. Сверху пояснили:
— Читают чего-то.
— Прокурор приговор читает, — поправили его.
— И не прокурор вовсе, а обер-секретарь Попов, — пояснил тот, кто иго знал.
— Священник подошел с крестом. Целуют крест…
— Неверы! А, видать, народа боятся. Себя показать не хотят.
— Желябов молодцом, что солдат стоит пряменький, а Перовская ослабела. Валится, помощники поддерживают.
За спинами толпы Вера ничего не видела, но по этим отрывочным словам она мучительно и явственно переживала всю страшную картину казни.
— Целуются друг с дружкой, — видать, проститься им разрешили.
— Поди, страшно им теперича!
— Ну, как! А убивать Царя шли — пожалели, ай нет?
— Рысаков к той маленькой подошел, а она отвернулась.
— Значит, чего-то не хочет… Злая, должно быть. На смерть оба идут, и все простить чего-то не желает. Змея!
Мешки надевают… Саваны белые… Палач поддевку снял. Лестницы ставят.
Опять забили барабаны, и мучительно сжалось сердце Веры. В глазах у нее потемнело. Ей казалось, что вот сейчас и она вместе с теми умрет.
Вдруг всколыхнулась толпа. Стоном понеслось по ней:
— А-а-ах-хх!
— С петли сорвался!..
— Который это?
— Михайлов, что ль… Чижолый очень. Веревка не сдержала.
Из толпы неслись глухие выкрики:
— Его помиловать надо-ть!
— Перст Божий… Нельзя, чтобы супротив Бога!..
— Простить, обязательно простить! Нет такого закона, чтобы вешать сорвавшегося.
— Завсегда таким бывает царское помилование. Пришлет своего флигель-адъютанта…
Глухо били барабаны.
— Вешают… Снова вешают…
— Не по закону поступают.
— Опять сорвался. Лежит. Обессилел, должно быть.
— Третий раз вешают… Веревка, что ли, перетирается?..
— Вторую петлю на него набросили.
— Ну и палач! А еще заплечных дел мастер прозывается. На хорошую веревку поскупился…
— Уж оченно он чижолый, этот самый Михайлов.
И еще минут двадцать в полном молчании стояла на площади толпа. Должно быть, тела казненных укладывали в черные гробы, приготовленные для них подле эшафота.
Потом толпа заколебалась, пошатнулась и с глухим говором стала расходиться. Послышались звуки военной музыки, игравшей веселый марш. Войска уходили с Семеновского плаца.