Царев город
Шрифт:
Царевич закрыл глаза, голова упала на плечо.
— Бориско! Он умирает! Лекаря! Скорее, скорее! Спасите!
Вбежал Годунов, Он подхватил Ивана, перенес на рундук. Царь оттолкнул, крикнул:
— Сказано — за лекарем!
— Нагой побежал!
— Сынок, очнись! — отец схватил сына за плечи, стал поднимать. — Сядь, Ваня, милый. Не смей умирать! Не надо! Я не хотел! Что ты стоишь, Бориско. Кровь унять надо! Умрет ведь!
В дверях появился лекарь, за ним нес ушатец с горячей водой Александр Нагой.
Царевич умирал мучительно. Боли от простуды и от раны соединились воедино. Иван то бился в горячке, то затихал, впадая в беспамятство. Лечили его два иноземных
— Я на тебя не в обиде, нет. Видно, так угодно... Может, так и для меня... и для тебя лучше. А ты помнишь, мать говорила, что для бога я рожден, не для царствования... Ты бранил ее...
На одиннадцатый день царевич умер. Гроб с его телом повезли в Москву. Вслед за сыном покинул слободу и царь, чтоб более не возвращаться сюда никогда.
Гроб установили в скорбном полумраке Архангельского собора, там, где лежал прах всех предков царя.
Четверо суток отец не отходил от гроба сына. В черной монашеской рясе он стоял на коленях на каменных пли-» тах храма, громко читал молитвы, каялся в грехах, просил у бога прощения. Иногда молитвы утихали, царь поднимался с колен, сгорбившись, старческой походкой ходил вокруг гроба, что-то шептал про себя. Ночью садился на стулец у изголовья гроба и думал. Может быть, впервые он спрашивал себя: правильно ли прожил свою жизнь?
«Что человеческого я видел в жизни своей, господи?— думал Иван. — Любви к ближнему своему у меня не было, какая у царей любовь? В семье своей, почитай, не бывал никогда, женами любим не был. Плоть тешил свою, а пошто? Род свой множить старался, да сам же и пресекал его. Царством своим правил ли? Может, не сам правил, а пла-хг с топором остро наточенным? Покоя всю жизнь не знал, всю жизнь в страхе провел, трусом стал, тени своей боюсь. Хотел люду своему добро сотворить, а что вышло? Державу разорил — люд обнищал. Трон без наследника оставлю, казну без надзора. Для чего копил сокровищницу свою? Один раз только и порадовался богатству своему, когда укрывался от татар, перевозил драгоценности в Новгород. Четыреста пятьдесят телег везли сокровища мои, пять тысяч пудов золота и серебра лежало в мешках и сундуках. А сколько драгоценных камней, сосудов, украшений! Показалось мне тогда: нет государей богаче, чем я. А теперь кому это все достанется? К чему все золото, серебро, сапфиры, изумруды? Может, отдать в храмы, монастыри, пусть грехи мои замаливают?»
После пышных похорон царь поехал в Троицкий мона-. стырь. Дьякам дал указ составить списки всех людей, им казненных. Возвратившись от Троицы, Иван подписал грамоту, по которой посмертно прощались все казненные.
До Богородицкого монастыря оставалось всего семь верст. Но Ешка и Палата настолько в дороге истомились, что далее идти не могли. В деревеньке попросились в крайнюю избу христа ради на ночлег. Мужик впустил их, дрожащими руками запалил лучину.
— Покормить бы вас надо, страннички, да нечем. Сами лебеду толчем, мучицей припорашиваем и едим.
— Благодарствуем на добром слове, — Ешка развязал котомку, вынул черствый каравай хлеба, мешочек с толокном, узелок с солью. — Раздели, раб божий, с нами трапезу.
Из-за печки вышла простоволосая баба, выставила на стол глиняную плошку с водой. Палага посолила воду, размешала в ней толокно. С печки высунулись четыре детских головенки. Ешка взял нож, перекрестил им каравай, распластал на ломти. Прогудел в сторону печки:
— А ну, мелочь пузатая, беги за стол — ужинать будем. — Ребятишки кубарем скатились с печки, расселись вокруг стола.
— Издалека ли едете, страннички? — спросил мужик.— И куда?
— В обитель к Богородице идем, — ответила Палага.— Почитай всю Русь исходили.
— Богу и царю служим.
— В каком сане ходишь? Ряса у тебя вроде монашеская, а грива поповская...
— Сам забыл, кто я. В молодости ходил по диким лесным землям, инородцев к христовой вере приобщал. Был у черемис, у татар. Государю нашему Казань покорять помогал с крестом и саблей в руке. Во Свияжске настоятелем храма был, во Пскове игуменом монастыря обретался, в пустынях лесных отшельничал, * потом сызнова воевал...
— Душа у него беспокойная, да и выпить, грешным
делом, любит.
— Молчи уж, старая. Скажи лучше — любил. Теперь под старость лет хотим в иноческую жизнь проситься, да не берут.
— Ох-ох-хо! Кому старики нужны, — Палага перекрестилась. — В монастырях ныне молодых, работящих полным-полно. Если у Богородицы не примут, не знаем уж, куда и податься. Бедность везде, как и у вас.
Утром вышли на дорогу к монастырю. В одном месте, где дорога проходила мимо болотца, в низине увидели возок, увязший в грязи по самые ступицы колес. Тщедушный монашек в синем кафтане пытался вытолкнуть возок на сухое место, но яма была глубока, а лошаденка худа. Ешка сказал: «Бог в помощь», обошел телегу кругом, увидел большой кожаный кошель:
— Груз пока надо сбросить.
— Не можно! — стрелец махнул бердышом. — Там царское селебро! Пять пудов.
— Никуда оно не денется. Инако возок не вытянуть,— и, не ожидая согласия стрельца, Ешка взял кошель за гор ло, бросил на обочину. Потом оперся плечом в задок возка, стрелец, монашек и Палага подсобили, и лошаденка, поднатужившись, выдернула телегу на бугор.
— Пошто такое богатое приношение? — спросил Ешка монаха, шагая за возком.
— На помин души убиенных. Слышал, чай, царевич умер. Государь в казнях своих раскаялся, простил всех виноватых.
До монастырских ворот стрелец и монашек рассказывали Ешке о переменах, которые произошли в Москве.
Как и предполагала Палага, в монастырь их не только не приняли, но и не впустили за ворота. Около стен толпилось множество желающих попасть в обитель, но ворота не открывались.
— Что делать будем, старая? Куда стопы свои направим?
— В Москву идти надобно, батюшка.
— Кто нас ждет там?
— К государю Ивану Васильевичу перед светлый лик Ты всю жизнь ему служил, под Казанию единую чашу крови пили вы, неужели не поможет. Если лютость его прошла, может, вспомнит и нас сирых.