Царев город
Шрифт:
— Не сердись, Иванушка... негоже так. Ну пережди денек-другой...
Иван оттолкнул Федора, бегом, гремя сапогами по ступеням, спустился вниз, столкнулся с дьяком Спиридоном:
— Где он?!
Умный дьяк сразу понял, куда и зачем стремится Иван; ухватился за пояс:
— Охолонь, царевич, погоди. Государь в Крестовой палате, молит-ся богу. Благоразумен будь.
— Не мешай, дьяче! Я задушу его! А ты... ты бумаги мои в случае чего, сожги. А людям скажи—он дитя мое убил!
— Зачем? Вся слобода знает...
Около Крестовой палаты на мягкой скамье сидели Борис Годунов
— Он там? — Иван тяжело дышал. Годунов встал перед ним, загородил дверь. — Пусти, Борис! Мне надобно.
— Он ждет тебя. Только чуток обожди, посиди с нами. Молитву кончит, тогда уж.
Крестовая палата невелика. Справа — изразцовая печь, слева — кресло. Стол небольшой, скатерть рытого турецкого бархата расшита красивыми цветами. Лавок в палате нет, есть рундук, на нем подушки золотные, атласные с кистями. Пол сплошь покрыт толстыми коврами, вытканными багряными узорами по красному полю. В палате полутьма, окна занавешены наглухо, только одно узкое, как бойница, окно освещает аналой, на котором раскрыто евангелие. На подставке большое серебряное распятие Христа.
Царь в старой черной рясе стоит на коленях перед распятием, спиной к двери. Голова запрокинута в молитве, видна только лысина и взлохмаченный пушок на ней. Царевич, ступая неслышно по мягкому ковру, вышел на середину палаты, остановился. В дверях встал Годунов. Царь будто не слышал прихода сына, он только усилил голос в молитве. Царевич понял, отец лицедействует.
— Боже правый, боже крепкий, боже бессмертный,— монотонно молился царь. — Коль прознаша ты про грехи смиренных слуг своих, в руце свои возьми судьбы наши дланью господней препроводи нас, грехи наши отпусти и прости. — И тем же голосом: — Кто взошед в хижины моя?
— Царевич у ног твоих, — Годунов, сказав это, отступил, скрылся за дверью.
— Встань одесную меня, сын мой, помолимся.
— У меня грехов нет, — ответил царевич.—-Мне замаливать нечего. И я не молиться к тебе пришел.
— Все мы грешники, сын мой. Молитвой и постом повинны искупать грехи наши. Встань одесную!
— Лицедей! Смиренье на себя наложил, грехи свои лбом отстучать хочешь! Дитя загубил и молишься!
Царь медленно поднялся, взял посох, повернулся к ;ы-
ну:
— Умерь гордыню свою, ум воспаленный охлади.
Сядь, — голос царя, хриплый в молитве, вдруг зазвенел медью, глаза, устремленные на сына, буровили его насквозь. Иван как-то сразу обмяк, сел на рундук. Царь величественно прошел к креслу, уселся напротив сына, положил посох поперек колен, оперся на него обеими руками.—О гибели внука моего я сам сожалею более, чем ты. Я ранее не лукавил перед тобой и сейчас не стану. Большую надею я питал на внука, ибо тебе державу свою от
далять я не хотел, да и ныне не хочу жё. Думал, родишь ты мне сына, воспитаю я его добрым радетелем дел моих... А ныне кому престол оставлю я? Федор умом хил, духом немощен, ты до великих дел еще не дорос, все заговоры супротив меня плетешь да ловитвами тешишься. Растрясешь государство мое, все сделанное мной порушишь.
— Все, что было, до меня растрясли. Ливонию крулю польскому отдаешь, Нарову свейский король отнимет, казну
— Да никто и не просит тебя. Я еще сам...
— Дитя невинное убил пошто?
— Да не убивал я его! — царь схватил посох, ударил острым концом по полу. — Оленка, дура, испугавшись, побежала от меня, по полу распласталась...
— Ты же бил ее!
— Велика беда. Осерчал я, ударил... Легонько...
— Безвинную!
— А пошто она по светлице металась, яко молодая кобылица, в единой рубашке полупрозрачной! Ткань титьки напряженные облепила, выявила. Сосцы насквозь видно! Что у тебя, дома бедность какая, полотна на рубашки не хватает? Спокон веков жонки при людях три одежины носят. Рубашку нательную низкую, другую—сорочку красную, шелковую, а поверх всего сарафан надобен. А она? Короткая сорочка на бремень живота вздернулась, а задница голая, яко у блудницы. Ляжками оголенными трясет. Вот за это я ее и поучил малость.
— Ты же в полночь глухую к роженице ворвался, ты по животу ногами бил, изверг! Она сама мне сказала.
— Не верь ты ей! Вся шереметьевская полесйна лжива, двоедушна! — Вспомнив о ненавистных Шереметьевых, царь сразу дал волю гневу: — Не жаль мне ее, да и недоноска шереметьевского не жаль! Завтра в монастырь блудницу заточу, сдохнет в келье пусть!
— Не отдам я тебе ее, людоядец! Ты сам скорее сдохнешь, чем невинного человека...
— А ну, повтори, червь, повтори-и! — царь вскочил с кресла, бросился на сына. Распахнулась дверь в палату, ворвался Годунов, встал между отцом и сыном.
— Уйди, Бориско! — царь поднял посох, ткнул тупым концом Годунова в грудь. — Во-он, банщик3! Рано в царские дела лезти. Во-он! — царь схватил Бориса за воротник, вытолкал за дверь и снова кинулся к сыну, ударил его посохом по спине. С криками «Кровопиец! Кровопиец!» Иван схватил отца в охапку, бросил на рундук. Царь охнул, выронил посох, подняться не успел. Царевич придавил грудь отца коленом, схватил за горло, начал душить. Он был много сильнее царя, и не миновать бы отцу смерти, если бы не Годунов. Тот вбежал, оторвал царевича, поволок его к выходу. Иван около двери стряхнул Бориса, снова, как зверь, пошел на царя. Отец в это время успел оправиться, поднял посох и, размахнувшись им как копьем, бросил в сына. Иван закрыл голову руками. Острый конец жезла скользнул по рукаву, ударил в висок, мягко упал на ковер. Хлынула кровь, царевич зажал рану ладонью, потом отнял руку, глянул на окровавленные пальцы, в голове у него помутилось, и он рухнул на пол. Темное кровавое пятно расползалось по ковру.
Борис с ужасом начал пятиться к двери, исчез. Царь рванулся к сыну, встал перед ним на одно колено, поднял Ивана, прижал к подбородку, закрывая ладонью рану. Меж пальцами царя сочилась кровь, она сбегала по щеке сына на шею, на бородку двумя темно-красными ручей ками.
— Не смей, слышишь, Ваня, не смей! Не умирай, не надо!
Царевич очнулся, глянул в выпученные глаза отца, тихо простонал:
— Что мы наделали с тобой... тятя...
— Обожди, не надо! — твердил отец. — Я не хотел, не хотел! Господи!