Царица смуты
Шрифт:
По указанию Заруцкого насад к берегу не подогнали, а оставили почти в горловине залива на якорях. Марине с царевичем, няньками и монахами на берег не сходить, кормиться и ночевать на судне — таково решение Заруцкого. И это понятно — в войске ропот, атаман боится измены. Марина не боится ничего и даже рада пребывать в стороне от суматохи, от горлопанства казачьего — отвыкла, оказывается, за время астраханского сидения, уединение возлюбила и тишину.
А тишина здесь, если отвлечься от гомона на берегу, такая ласкающая, почти как на родном Днестре. Утки стаей опустились на воду в тридцати саженях, Марина начала их считать, но сбилась, резвятся птицы, ныряют, хлопочут
Патер Савицкий рядом. Заспанный, помятый — всю ночь перед отправлением в поход молился за успех дела Марининого — так сказал ей и с первым хлопком паруса завалился спать. Марина огорошивает его вопросом.
— Скажите, падре, для чего Господу нужен человек, ведь тварь, хуже тварей прочих? И что есть в сути любовь Господня?
Савицкий к разговору не готов, насилуя себя, на лицо, как маску, средоточение напускает, но со сна зев не удержать, еле с гримасой справляется, однако ж для него разговоры с Мариной — долг и работа, которой последнее время не избалован.
— Разные школы по-разному сии вопросы освещают, но в полноте знание человеку дано быть не может, как невозможно ведром реку измерить, ибо объемы несопоставимы и дерзание бесплодно. Или еще пример: когда б вы захотели тем вон уткам втолковать что-либо для их польза, на каком языке разговор вели? Да на ихнем — кря, кря! И много б они поняли?
— Человек не утка, — раздраженно возражает Марина.
— Конечно! Но язык человечий и разум, в языке являющий себя, — это то же самое «кря-кря» в сравнении с помыслом Господним. Не разумом познается воля Божия, но душой. Душа же есть инструмент веры, что суть высшее знание.
— Лукавите, падре, не может того быть, чтоб сами не дерзали, не вопрошали…
— Ну отчего ж… — Савицкий смущен, моргает белесыми ресницами, теребит кушак на сутане. — Не ликом же, но душой подобие Божие в человеке, душа — частица Божия, к соединению с Творцом призванная, но только в безгреховном состоянии… В соединении исполняется полнота, Богом возжеланная… Только чистая душа принимается…
— А на сей миг, по-вашему, в Боге полноты нет?
Савицкий растерян, Марина зло смеется ему в лицо.
— За сии толкования, падре, быть бы вам на дыбе у инквизиции! На совершенство Господне посягаете. Ну да ладно, не время словес нынче, ступайте на корму, Чулков велит покормить…
Тут только вспоминает Марина, что и сама не спала ночь, и тотчас же чувствует тяжесть век непреодолимую. Жаль уходить в каютную темь, да только уже и ноги не держат, и глаза слезятся от воды сверкания
Просыпается — будто кто-то в бок толкнул, затем еще несколько толчков и скрип дощатых перекрытий… Догадывается, что это струг небрежно причалил к борту. На палубе топот ног мужицких, брань или спор, наконец имя свое слышит и тогда узнает голос Заруцкого. Стучит Барбаре в стенку, та появляется мгновенно, ждала, стало быть.
— Ой худо! — хрипит Казановская. — На берегу шум, никак, бунт, пищали палили, казаки, как ошалелые, с факелами носятся. Атаман твой, похоже, сбег оттуда…
— Время сколько? Уже ночь?
— Да через час-другой светать начнет.
— Царица! Спишь аль нет? — Это Заруцкий кричит сверху, грохочет сапогами по ступеням, на середине где-то, видимо, шпорой цепляется за ковер, спотыкается и сваливается в каюту с проклятиями.
— Царица! Дьябло везьмо! Где ты?
Казановская, от страха онемев, опускается на пол в углу. Нашарив упавшую шапку, Заруцкий поднимается, идет к ложу, садится чуть ли не на ноги Марине, она в комочек сжимается. Заруцкий швыряет свою атаманскую шапку в стену и снова долго и зло бранится, на Марину даже не взглянув.
— Все, царица! Конец делу! Тереня, подлец, всех моих атаманов переманил, Иштарековых сыновей отбил… И боярин твой, Олуфьев, иуда, с ним спелся! Нет у меня более войска, царица! На коло решили бежать Хвалынским морем на Яик. Конец делу!
— С чего это они вдруг? — тихо спрашивает Марина и сама вслушивается в свой голос — есть ли страх в нем?
Заруцкий обхватывает голову руками, локти в колени, молчит. Таким Марина его еще не видывала. В углу взвизгивает Казановская.
— Матка Бозка! С нами-то что?
Подняв голову, атаман только сейчас видит ее. И вроде бы как не видит. Говорит Марине:
— Мы теперь сами у здрайдз как бы аманаты. Ни тебе, ни царевичу худа не будет. Не посмеют…
— Не понимаю, — настаивает Марина, — почему именно сейчас решили бунтовать против тебя. Из Астрахани сподручнее было уйти на море.
Заруцкий мнется.
— Да вот… перехватили покаянную бумагу Иштарека к Романову, и сыновей своих не жалеет косоглазый… Из Астрахани опять же прискакал. Неупокойко с черкасами — оставлял я их для шуму обманного — говорят, Хохлов на подходе, астраханцы переправу ему готовят, попрятанные струги из протоков на Волгу сгоняют, не досмотрел я, не пожег! Теперь этот иуда, чтоб перед Романовым выслужиться, в погоню кинется…
Марина кладет руку на согбенные атамановы плечи, говорит тихо, вразумляюще:
— Тогда, может, правы атаманы твои, под Самарой в ловушке окажемся? Коней нет, с Волги не свернуть…
Заруцкий вскакивает, кулачищи вскидывает над Мариной, ревет зверем разъяренным. От крика его свечи на стенах дрожат и колеблются пламенем.
— Дура! Один путь был — ударить по Самаре нежданно! Малые отряды стрелецкие побить раздельно, Казань осадить для виду, для страху боярского, а самим на верхний Дон или в земли владимирские… Яик — это конец! Для тебя конец, понимаешь?! Боярам время нужно, чтоб обложить меня — теперь получат…