Carus,или Тот, кто дорог своим друзьям
Шрифт:
К общему изумлению, Йерр тотчас согласился с Рекруа. Бож вдруг начал утверждать, что язык — это зоо-клазмия,по аналогии с письменностью, которую называют иконоклазмией[119]. Лицо Йерра исказилось от гнева. «Тем хуже для minus habentibus!»[120], — провозгласил тогда Бож. Мы его освистали. <…>
Потом мы ели матлот из угрей, слегка пьянящийот винного соуса.
Йерр рассказал нам про журналиста, который сообщил по радио о том, как стакнулисьдве машины, что привело ко множеству жертв. Рекруа заявил, что
— Вот оно — справедливое возмездие! — возликовал Йерр. — Как откликнется, так и аукнется![121]
Р. разозлился не на шутку.
— Ты просто претенциозный зануда и фат! — бросил он Йерру.
— Не смея доверять всем моим познаниям, — отвечал ему Й. медоточиво, — относясь скептически к их ценности, не доверяя их эффективности, которые, однако, не раз доказывали свое право на существование, я вполне демократически полагаюсь на суждения всех, кто сейчас высказался в мою пользу, и напоминаю, что таковых здесь немало, а их заступничество звучит куда убедительней моих собственных оправданий.
— И что же это проясняет? — спросил Бож. — В чем это убеждает?
А. заметил, что, какими бы разными ни были слова, употребляемые Йерром, совсем не очевидно — а то и маловероятно, — что можно серьезно различать чувства, по его мнению такие абсолютно идентичные, как неудержимое желание, внезапно побуждающее человека все бросить и бежать, слепое нетерпение, овладевающее им в те редкие минуты, когда он становится жертвой явного и болезненного желания, и неукротимое, пугающее желание сдаться смерти, которое чаще всего приходит к нему вследствие невыносимой тоски.
— Почему бы не свести их все к единому знаменателю! — спросил он.
Однако Йерр возразил: то, что разделяет язык, на самом деле не может быть неясным. <…>
И положил себе еще кусок угря, выбрав самый «пьяный».
Потом он сказал, что Рекруа, несмотря на все свои рассуждения, отъявленный моралист. Что он может подкрепить это кучей доказательств. Что Рекруа, окажись он на берегу речки, готов читать проповеди рыбам и учить их правильно плавать.
Тот разнервничался:
— Йерр, ты смертельно надоел всем нам. Тебя все пугает. Не только вещи, но еще и идеи. Ты просто ходячий сборник грамматических правил…
Йерр прервал его, состроив радостную мину и сказав с ангельской кротостью и слащавым снисхождением иезуита:
— Господь наш дарует бобы тем, у кого нет зубов. — И добавил: — Все, что шумно, то смиренно и угодно миру нашему. Тогда как шепот просвещенного полон гордыни.
— Лжец! — злобно закричал Томас. — Вы не только придираи зануда,но еще и претендуете на то, чтобы вершить законы… на полную власть…
— Тебе все равно не оправдаться, — сказал Рекруа. Что бы я ни выдвинул против тебя, ты ни разу не смог мне адекватно ответить! А. и Бож — они оба тому свидетели!
Однако Йерр был в хорошей форме. Он даже не снизошел до того, чтобы повысить голос. Просюсюкал, что не имеет никаких оправданий, кроме удовольствия, получаемого от словесных экзерсисов. Неужто защита этой чудесной вещи — языка, — какими бы устаревшими ни казались нам его лингвистические предпочтения, недостаточно убедительна, чтобы полностью обелить его? Он всего лишь меняет свечи перед этим маленьким заветным алтарем — между
— Я разделяю чувства Йерра, — сказал Коэн. — И ваши мании не кажутся мне такими уж бессмысленными. Не сомневаюсь, что ваше несчастье так же малообоснованно, как наш мир…
— А ваши? — злобно перебил его Томас.
— Мои? — задумчиво переспросил К. И, помолчав с минуту, сказал:
— На самом деле те или иные мании ничего не скрывают. Они просто символизируют собой нашу эру. Ни один язык нельзя назвать человеческим. Под тем, что существует, не кроется ровно ничего. Есть только некоторые обычаи, кажущиеся неприемлемыми…
Тут снова выступил Йерр: мол, такой ответ называется уклончивым. Затем добавил сочувственным тоном: Бедный, несчастный язык, одряхлевший, источенный червями, старый, как дороги, и такой же затоптанный. Язык, которым мир и люди больше не пользуются. Дырявая тряпка, траченная молью…
И Йерр со скорбным достоинством отвернулся от нас. Рекруа обратился к Коэну.
— Это мы так развлекаемся, — сказал он. — На самом деле у нас нет никаких причин для разногласий. Йерр просто внушает нам, что язык — это закон и порядок. Я же просто утверждаю, что язык — это бред. Фундаментальный случай! Так где же тут разногласие? — воскликнул он. — Первое определение подобно телу, повергнутому в прах рукой, наугад вытянувшей смерть. Телу, обреченному на гибель каким-нибудь жребием — бобами, короткой соломинкой. Власть знаков. Комбинация фрагментов, складывающихся то в одну, то в другую мозаику. Игра сперматозоидов. Хаос, претворенный в систему, бред, довлеющий над порядком. Случайность, орудующая топором: произвол становится необходимостью и основанием для обратной связи!
Подали довольно невкусный салат из смеси зимнего цикория и мерзких бледно-желтых парижских шампиньонов.
Коэн рассказал о недавно приобретенных книгах. Сюзанна завела бессмысленную дискуссию, начав с утверждения:
— Чтение заключается в раскручивании свитка. Когда Августин…
— В развертывании! — перебил ее Йерр.
— Ну, пусть так. Я хочу другое сказать: чтение приводило в беспорядок пространство книги. При кодексах[122] оно уже не изменяло ее форму…
— Но это неверно, — возразил Бож. — Книгу разворачивали, одновременно сворачивая ее. У человека две руки и одно визуальное поле — около пятидесяти сантиметров, то есть довольно ограниченное. Даже у префекта Рима. Даже у Отца Церкви.
— Обратите внимание: читают «на» стене, но «по» или «в» книге, — вдруг сказал Йерр.
— Хорошие книги, — объявил Коэн, — отравляют разум, заражают одиночеством, сбивают с пути своей абстракцией, наносят ущерб жизни, и последствия от их чтения преследуют вас и вредят вам до последнего вздоха, до последней мысли, им посвященной. Эта абстракция ужасающе неотвратима. И это прекрасно! — заключил он с видом крайнего удовлетворения.