Целомудрие
Шрифт:
— А шпагу, друг мой, и тебе самому надеть придется, — замечает ему Умитбаев. — Вот, если не веришь, спроси у педеля: представляться инспектору должны, по крайней мере, в сюртуке, а при сюртуке должна быть шпага.
— Да, да, совершенно верно, — вмешивается в беседу и Рыкин. Он теперь совсем неузнаваем: по щекам и подбородку его разросся какой-то кустарник, делающий его похожим и на только что вылупившегося цыпленка, и одновременно на шимпанзе. — Я тоже справлялся: представляться инспектору обязательно надо при шпаге, да вот посмотрите — вы сами убедитесь.
Умитбаев
— Видал? — спрашивает Умитбаев с победоносным видом. — Эту шпагу дает напрокат сторож за двадцать копеек; не всякий же может истратиться на шпагу, притом всего на один раз, вот сторож и помогает, а я тебе свою отдам.
— Ну нет, — вдруг говорит Павлик и краснеет, хмуря брови. — Хотя эта шпага и полагается, а я не надену, пойду так.
И не успевает опомниться от изумления Умитбаев, как Павел скрывается за дверью канцелярии. Он не сознает себя вполне в своем детском задоре, кому он делал вызов своим маленьким упорством: инспектору, Умитбаеву или правлению университета? Может быть, он вызывал в то время на бой все Министерство народного просвещения? Он не уяснял себе всего, он смутно видел перед собою лицо инспектора, красивое, морщинистое, с кудрявыми волосами, итальянско-семинарского типа; он видел, как покосился инспектор на его бочок, где не было шпаги; что-то говорило ему начальство, и отвечал что-то новоявленный студент.
Все было запутано в голове от этой проклятой шпаги; Павлик помнит только, что инспектор вежливо наклонил свою голову, что означало, что студенту пора уходить, и он вышел с бьющимся сердцем, с пылающими щеками.
Умитбаев накинулся на него с монгольскою страстностью:
— Чего форсишь, упрямая голова, ты не знаешь — теперь круто?..
Рыкин посматривал на Павлика с восхищением и гордо озирался на
других студентов, как бы говоря: «Знай наших!»
К молодежи подошел секретарь канцелярии с молодым, ласково улыбающимся лицом; он поговорил о чем-то с Павлом, не переставая улыбаться; почувствовав к нему какое-то влечение, он предложил показать ему его бумаги и тут же секретный отзыв — его «характеристику», в которой Павел с тем же бьющимся сердцем прочел, что он «успехи обнаружил отличные, особенно к словесным наукам», что он скромен, вежлив, но «скрытен», что в поведении пока особого не замечалось ничего.
Так аттестовало Павлика его гимназическое начальство; странными, чужими и нелепыми казались ему теперь эти строки о его личности, которую не только никто не знал, но не понимал и он сам…
Поблагодарив секретаря, он направился вместе с освободившимся Умитбаевым по темному гулкому коридору. В швейцарской их догнал и Рыкин, сразу ухвативший Павлика за руку. По-видимому, история со шпагой очень возвышала в его глазах Павла; Умитбаев сначала покосился было на Рыкина, желая остаться с другом наедине, а потом, махнув рукой, сказал: «Ну,
Они шли по Моховой, переполненной студентами, и обилие этой публики как-то радовало и веселило душу. Студенты все были больше новенькие, юные, но немало попадалось и с длинными бородами, лохматых, очкастых, в стареньких, видимо купленных на Никольском, серых тужурках, со старыми, случайно приобретенными книгами на руках. Эти студенты косились на мундир Умитбаева, но без злобы. Только один сказал про него: «Какой напомаженный», — но и этот не сердился, и настроение тройки не понижалось.
— Я, впрочем, зайду к себе и сейчас же переоденусь! — сказал Павлику Умитбаев.
По-видимому, он сам был несколько сконфужен своим великолепным видом; он повел друзей в богатую гостиницу, в которой занимал две комнаты, и там, попросив их «обождать в кабинете», вышел в спальню переодеться.
Павел и Рыкин остались одни, и оба, одинаково смущенные, ходили по комнате. Плюшевые ковры, в которых тонули ноги, особенно смущали Рыкина; доставляла беспокойство ему и общая роскошь мебели, портьеры и зеркальные стекла окон, из которых открывался вид на кишащую людьми площадь.
— А хорошо все-таки быть богатым, — сказал он наконец, не сдержавшись. — Две комнаты, всюду эта… чертовщина, — а я вот нанял себе каморку у Гирша за одиннадцать рублей.
Появился Умитбаев в сюртуке, шитом как на кавалериста. На руках его были такие новые перчатки, что Рыкин не сдержался и побагровел.
— Знаешь, если ты не снимешь эту чертовщину, я, честное слово, с вами не пойду.
Умитбаев смутился не столько тоном Рыкина, сколько словом «чертовщина», которым Рыкин, видимо, щеголял как приобретенным в Москве. Он улыбнулся, поглядел на Павлика, хотел было сказать что-то для вида, однако стянул перчатки.
— Может быть, кофейку выпьем? — предложил он товарищам и с удовольствием нажал кнопку звонка.
Но оба отказались. «Обедать так обедать», — ворчливо твердил Рыкин. Он, видимо, не мог простить монголу его форса и поднимал тон.
— Позвал обедать, а хочешь отделаться кофеем, — добавил он еще; но появился лакей во фраке и стал помогать «господам» одеться.
— Ключ я возьму с собой! — объяснил лакею Умитбаев, и все трое пошли по мраморной лестнице с алым плюшевым ковром.
Отделение Умитбаева находилось на третьем этаже, спускаться было довольно долго, но Умитбаев был этим доволен, так как гости его могли лучше оценить великолепие его гостиницы.
— Вы посмотрите только на лестницу: она мраморная! А эти стены: взгляните, какие рисунки! А портье здешний на шести языках говорит.
Он долго бы еще превозносил гостиницу, если бы раздосадованный, все мрачневший лицом Рыкин не прервал его излияний, громко плюнув на бархатный ковер лестницы.
— А порядочная ты харя, Умитбаев, кичишься черт знает чем.
Теперь друзья идут по Театральной площади, оцепленной в центре с четырех сторон канатами, за которыми по пыльным каре маршируют какие-то войска.