Целомудрие
Шрифт:
— Мама, мама, да уедем от людей навсегда.
Вскидывает голову задумавшаяся, утомленная мама.
— Что ты, маленький мой?
Смотрит Павлик в эти глаза беспенные, окруженные синевою болезни.
— Нет, ничего, милая мамочка, это я так.
Неодобрительно и сурово покачивает головой сидящий на козлах рядом с ямщиком старый повар Александр. «Придумали зачем-то учение… Вот невидаль — точно не жили»… Александра тоже взяли с собою в город на эти дни. Он побудет с Павликом и потом довезет маму обратно. Так спокойнее было. Так Павлик хотел.
Осторожно ступают по красной
Ямщик слез с козел, подвязывает колокольчик. Значит, они в предместье. Да, они уже во власти города, город возьмет его, маленького, нервного, черноглазого, и запрет в казенной клетке. Так указано кем-то, так быть должно. С десяти лет он должен жить один.
Отчего это в жизни бывает так?
Проплывают мимо маленькие косые домики форштадта; красивые издали, дома стали некрасивыми вблизи, они бедны и наги со своими проржавленными крышами, которые нужно сменить…
Даже закрывает глаза Павел, до того все это известно и неприятно; но он сейчас же поднимает голову, потому что вокруг тарантаса свистят и улюлюкают мальчишки, а тарантас въехал в толпу.
— Проезжайте, поезжайте скорее! — каким-то особенным отревоженным голосом говорит ямщику Елизавета Николаевна, а Павлик, открывший глаза на шумы, видит, как по улице, к заросшему подорожником двору, к старой церкви, под гомон и улюлюканье бегут двое, мужик и баба, и баба совсем почти голая, в одной рубашке, с развитой косою, и достигает ее бородатый мужчина и с ругательствами бьет ее палкой по спине, плюясь и рыча. Свистят и празднуют мальчишки, гомонят что-то, чего никак не понять
— Мама, да что это?.. — побледнев, кричит Павлик. — Зачем он ее бьет, за что мучает?.. — А баба упала в серых кустах сирени близ церковного входа, и мужик бьет ее сапогами в живот, и все гогочут, одобряя расправу.
Остановился тарантас, в толпе не проехать, остановились лошади, ямщик смотрит с интересом, крутя головой.
— Да что же это, что, мама? — снова спрашивает Павлик. — Почему ты не отвечаешь?.. — Он заглядывает в побуревшее лицо матери, видит на козлах с презрением плюющего Александра и стихает. Не понимает он всего, а глаза сделались злыми. Сторожко замерло словно озлившееся, отяжелевшее сердце.
— Вот он бьет, а все смеются и одобряют. Да еще у церкви бьет, — беззвучно шепчет он, уже не ожидая ответа. И особенно разительным кажется ему то, что бьют женщину в церковной ограде; она прибежала, как видно, к богу для защиты, а вот н оконце блеснуло седенькое длинноволосое бородатое лицо, мелькнуло и скрылось, и сморщенная рука спешно прикрыла раму, а женщину бьют подле самых ступеней алтаря, подле кроткого бога, стоящего с крестом в вызолоченной раме над дверью. Павлик хорошо помнит историю: это Иисус, пророк, кроткий друг детей и женщин, так охотно и часто призывавший их к себе… Зачем же так злы люди? Ведь они — христиане! Зачем они идут против воли своего бога и бьют плачущую женщину, которая не в силах подняться? Беспомощно осматривается Павел по сторонам,
— Подбавь еще! Поделом ей, шлюхе… — Александр сидит на козлах с багровыми взмокшими ушами. Катай ее, так!
«Как поделом? За что?» А к бабе, отделившись от толпы, подходит колючий, растерзанный старик с лицом подвижника, и под прежний свист и гомон выливает на женщину ведро помоев.
— Поезжайте же, поезжайте! — кричит Елизавета Николаевна ямщику. Острая спина кучера колышется на козлах, ворчит и плюется седой Александр.
«Что это за вещь, которая так заставляет мужиков с бабами драться?» — беспомощно думает Павлик.
Та же гостиница, словно тот же сонный озлобленный швейцар, та же ржавая вывеска: «Номера для приезжающих и биллиарды». Даже словно тот же человек в белом стоял у входа в полутемном коридоре, и точно та же самая салфетки была зажата под мышкой его.
— Номерок спокойственный и окнами на юг! — точно сказали его потрескавшиеся губы.
Опечаленно и притаенно улыбнулся Павлик. "Эта грязь, бедность и скупая злоба жизни. Вот ему еще одиннадцати не исполнилось, а как много он видел уже, как жизнь шла вокруг неверно и тупо. И в деревне, где он жил, и в городе, где теперь будет, везде люди были злые, и жили криво и злобно, грязно и непонятно.
Номер заняли другой, а горничная оказалась та же печальная женщина, у которой была девочка с кривыми ногами.
Не заехала к родным мама. Устала она, и волновалась, и печалилась; сказала: «Завтра поеду с визитами, а сегодня отдых».
Устроились, стали обедать. Угрюмо чавкал, обсасывая бараньи кости, повар Александр. Гремела наверху унылая простуженная музыка. Избегала мама смотреть на Павлика, и все же, подняв внезапно взгляд, примечал он на себе пытливые отсветы ее опечаленных глаз.
— Что ты, мамочка?
— Гимназистик ты мой маленький, гимназистик милый! — со странным дрожанием в голосе проговорила Елизавета Николаевна и отошла к окну. Поправляла там занавески, смотрела на улицу, хотя никого на ней не было. Не подходил к матери Павел; в тайном и робком смущении смотрел он с дивана, как надвигался на улицу сумрак, как падала ночь.
И опять, как раньше, заснули они под музыку «Коль славен» и долго шептали, обнявшись, обливаясь слезами.
«И все оттого, что денег у мамы но было! Все от денег!» — уныло твердил себе Павлик. Правда, у него было теперь от бабушки триста двадцать рублен, но не хотела жить на эти деньги мама. Печально и жалобно улыбалось ее лицо, когда Павлик это ей предлагал.
Прошла ночь, поднялось пасмурное утро, а с утром мама исчезла. Пошла в гимназию по делам.
Павел остался в обществе горничной, убиравшей постели.
— И давно уже вы сироты? — спросила она между другим раз говором.
Побледнел Павлик.
— Мы вовсе не сироты, и я не люблю, когда меня так называют! — Глаза его сделались злыми. — Вот у дочери твоей кривые ноги я за это тебе ничего не говорю; а ты не называй меня сиротою.
Елизавета Николаевна пришла в гостиницу как будто веселая.