Целую ваши руки
Шрифт:
– Ты был ранен? Опасно? – спросила Александра Алексеевна, оглядывая мою шинель, кирзовые сапоги, палку в моей руке.
– Пустяки! – сказал я. Пуля из немецкого автомата раздробила у меня ступню, она почти не сгибается и не будет сгибаться, но это в самом деле можно считать пустяком в сравнении с тем, что видел я на фронте и в госпитале. Нога все-таки при мне, своя. Натрудишь – отекает, по ночам ноет, но ходить можно. Из армии, однако, комиссовали по чистой: такие и в нестроевых не нужны. А жаль! Я хотел остаться, просил комиссию. После всего, что было на карте войны, что выпало самому, после стольких потерь, утрат, – надо было бы дойти до Германии, посмотреть, как будет она корчиться в огне возмездия, стоять на коленях, вымаливая жизнь… :
–
Влага дрожала, дрожала у нее в глазах, но не превращалась в слезы, не скатывалась по щекам.
– Мне называли, но я забыла то место, где вы находились в Сибири…
– Это поселок, недалеко от Барнаула, станция Алтайская.
– Да, да, верно, я вспомнила… Папа работал?
– До самого последнего дня.
– Зачем же он согласился, ведь у него было такое больное сердце…
– Он сам настоял, чтоб его взяли. В поселке разместились госпитали, не хватало врачей, медсестер, санитарок.
– Если бы не война,_эвакуация, он бы, конечно, еще пожил… Памятничек какой-нибудь на папиной могиле остался?
– Нет, какой памятник, из чего было его делать… Выдолбили яму на кладбище пошире и похоронили вместе с красноармейцами из госпиталей. Каждый день из раненых кто-нибудь умирал… Вкопали только пирамидку деревянную, как всем, на дощечке черной тушью фамилии…
Голос у меня хрипло сник. Я избегал вспоминать отцовские похороны, даже про себя.
– После войны надо туда обязательно поехать, поставить настоящий памятник. Твой папа был совершенно исключительный человек. Все, кто его знал, его глубоко уважали. Если бы не война, эти бедствия, если бы он умер здесь – его похоронили бы с почестями…
Ее тихий голос прозвучал с твердой убежденностью и верой. Этой своей верой она как бы примиряла себя с картиной бедных похорон, что выпали моему отцу вдали ото всех, кто его знал и любил и пришел бы к его могиле отдать последний поклон.
– Твой папа всегда держал себя скромно, ничем себя не афишировал, по-моему, у него даже пенсия не персональная была. А ведь он был достоин больших наград… Ты знаешь, что совершил он в девятнадцатом году, когда подходили белые? Их конные отряды перерезали все железные дороги. Наши красноармейские части были слабые, плохо вооруженные, ничего нельзя было сделать. Началась паника. А отец твой отвечал за госпиталь. Более трехсот раненых. Если бы шкуровцы их схватили – они всех бы зверски замучили. Я тогда уже в штабе укрепрайона работала, тоже машинисткой. Никто не знал, что с ранеными делать, как спасти. Кто-то предложил укрыть у местного населения. Но разве столько людей спрячешь? Нашелся бы предатель, выдал, погибли бы и красноармейцы, и те, кто прятал. А твой отец в штабе сказал: дайте мне мандат на право мобилизации гужевого транспорта, в одну ночь собрал по окрестным деревням подводы, погрузил госпиталь – и вывез под Пензу, какими-то сельскими дорогами, совсем окольными, глухими. Мы тогда в штабе все просто ахнули, когда узнали, что госпиталь цел, вышел из окружения. Уже считали, что он погиб, захвачен белыми, с другими госпиталями так и произошло. Мы тоже пробивались, но у нас, у штаба, были броневики, пулеметы, красноармейский отряд. Белые наскакивали, но их отбивали. А госпиталь двигался без охраны, врачи и санитары сами чинили мосты, добывали у крестьян для раненых продукты… Папа тебе рассказывал про этот случай?
Эту историю я знал. Но отец совсем не подчеркивал своей роли, своих заслуг, как будто он был обыкновенным рядовым участником, и сама история эта в его передаче тоже выглядела обыкновенной, рядовой. Он вообще не считал, что в жизни его были
Александра Алексеевна стала вспоминать другую историю, в ней тоже было ее давнее восхищение отцом. Столько своих потерь, столько трагических ударов – и не забыть его, в затопляющей ее печали, найти в своей душе место и ему, горевать еще и о нем…
Но я слушал с двойственным ощущением: мне хотелось, чтобы она говорила, вспоминала, было приятно видеть, убеждаться, что отец не забыт, он действительно был хорошим человеком, если его так помнят и так о нем говорят. И в то же время во мне сопротивлялось какое-то ревнивое, охраняющее чувство: отец, его образ, черты, его могила в мерзлой сибирской земле – все это принадлежало мне, мне и еще маме, и было досадно, что этого касается, все это трогает кто-то еще, совсем чужой и посторонний.
Котелок мой на плите, наверное, весь уже выкипел.
– Мне на работу… – сказал я.
Александра Алексеевна замолкла, даже смущение отразилось у нее в лице, что она забыла о времени и таким долгим получился ее визит, и заспешила уходить.
В руке у нее была хозяйственная сумка, она вынула из нее небольшой бумажный сверток.
– Возьми, пожалуйста, тут домашние пирожки, мы с Милочкой, с Милицей Артемовной, испекли… Покушай, пожалуйста, они свежие, с капустой…
Тут уж смутился я:
– Не нужно, зачем, что вы…
– Нет, ты возьми… Ты приходи к нам, пожалуйста, мы будем очень рады. Если нужно что-нибудь постирать или зашить, заштопать, ты, пожалуйста, не стесняйся, приноси, мы сделаем с радостью. Труд небольшой, времени мне девать некуда, я ведь не работаю, на инвалидности, постоянно дома. Иногда даже себя занять нечем. А у вас здесь, наверное, ни постирать, ни погладить. Ты обязательно приходи. У меня фотокарточки остались, просто каким-то чудом сбереглись, на них весь персонал нашего госпиталя тогдашнего, девятнадцатого года, и я там, и твой папа. Тебе будет интересно посмотреть. Расскажу обо всех врачах, сестрах, с кем тогда папа служил…
Она назвала адрес, пояснила: будут зеленые воротца с калиточкой, железные, потому и уцелели. Дом – в глубине двора, от калитки видны одни развалины, надо их обогнуть, зайти с противоположной стороны. Потом она еще раза два повторила свое приглашение, чтобы я обязательно приходил. Влага дрожала в ее глазах, мне казалось, она сейчас заплачет, слезы прорвутся в ней в эти последние мгновения прощания, и я сказал, что приду, чтоб ее ободрить, успокоить.
– Ты не сердись, я тебе все «ты», «ты»… Как-то не могу тебя на «вы» называть. Я понимаю, я для тебя совсем незнакомая, но ты для меня как родной, будто вы вместе с Леночкой рядом росли… Помню, как тебя в коляске катали, деревянная такая, расписная. Ты еще не говорил ничего. Папа тебя посадит вечерами и гуляет по Проспекту, возле почты, за веревочку катит, а ты сидишь, погремушку держишь… Будто вчера все это было…