Чагин
Шрифт:
Семейство Шлиманов становится, как сказали бы сейчас, токсичным. Родители Минны запрещают ей общаться с Генрихом. Для него это время глубокой печали и непрестанных слез. Десятилетнего мальчика отсылают в дом дяди Фридриха.
В следующем году Шлиман-младший поступает в гимназию и переезжает в соседний городок, где живет в семье музыканта Лауэ на полном пансионе. Пансион, однако, оказывается не таким полным, как мечталось: семейство Лауэ очень экономно. Из всех чувств у Шлимана в ту пору главное – чувство голода.
В конце концов пастора публично обвиняют в растрате и отстраняют
Когда отцовские деньги исчерпываются окончательно, Шлиман оставляет учебу и устраивается на работу в семью деревенского лавочника Гольца. Примерно в это время он случайно встречает Минну, но успевает лишь обнять ее и сквозь слёзы обменяться несколькими словами. Эта краткая встреча помогала ему в дальнейшем переносить все невзгоды. Он увидел, что Минна всё еще любит его.
У лавочника Гольца Генрих работает по восемнадцать часов в сутки. Об учебе больше нет и речи, потому что все оставшиеся от работы часы мальчик спит. Собственно, и сама жизнь Генриха похожа теперь на дурной сон, в котором он проводит пять лет.
Шлиману девятнадцать. На борту брига «Доротея» он отправляется в Венесуэлу, но у берегов Голландии судно, по рассказам героя, терпит крушение. Шлиману чудом удается спастись. Он остается в Амстердаме, где устраивается посыльным. Свое скудное жалование Генрих тратит самым причудливым образом: он учит языки, причем на каждый тратит в среднем по три месяца. Исидор перечислил их в соответствии с порядком изучения: голландский, английский, французский, испанский, португальский, итальянский и (привычка к трудностям) русский. Русский Шлиман изучает по «Телемахиде» Василия Тредиаковского.
В 1846 году Генрих Шлиман отправляется в Петербург торговым представителем фирмы «Шредер и Ко». В русской столице немец осваивается довольно быстро и вскоре открывает там собственное дело. К двадцати четырем годам (!) он становится купцом первой гильдии. Ощутив себя триумфатором, Генрих готовится сложить доставшиеся ему лавры к ногам Минны Мейнке. Но… Здесь Исидор использует выражение солдата срочной службы: она его не дождалась. Незадолго до предложения Генриха Минна вышла замуж за неведомого господина Рихерса. Купец первой гильдии сражен наповал.
В подробном описании шлимановской юности Исидора больше всего интересуют две вещи. Первая – это, конечно же, отношения с Минной. Исидор пишет о ранних влюбленностях вообще и о своей любви к Лене Царевой в частности. Сравнивая две любовные истории (это сделано не прямо, но сопоставление читается), Чагин как бы завершает давний диалог с самим собой. Он говорит себе, что в расставании со школьной любовью не было, оказывается, большой беды. Очевидным образом он отвечал на важный для него вопрос: не стоило ли ему позднее попытаться сблизиться с Леной Царевой? Нет, не стоило – об этом говорил опыт Шлимана. Она его не дождалась.
Едва ли не больший интерес у Чагина, как мне показалось, вызвали страницы, посвященные изучению
Чагин подробно останавливается на диковинном шлимановском методе изучения. Гениальный самоучка Шлиман в этом, как, впрочем, и во многом другом, ни на кого не похож. Он никогда не заучивал отдельных слов – запоминал их в составе высказываний. Потом эти высказывания расширял, ходя вокруг первоначального зерна концентрическими кругами. Наматывал на него новые смыслы и слова.
Примечательно, что Шлиман не занимался с профессиональными преподавателями, и это ощутимо удешевляло занятия. Для перевода слов ему было достаточно общаться с носителем языка. Кстати говоря, носителя русского он не нашел и изучал язык самостоятельно. Повторю: по «Телемахиде». Много бы я дал, чтобы услышать его русский.
Что меня по-настоящему удивило – это сентиментальные строки, посвященные Исидором Шлиману. Речь в них шла о том, что в чудаковатом немце Чагин нашел родственную душу. Да, они были очень разные, но ведь и сам Шлиман был разным – просто какими-то гранями своей личности и биографией напоминал Чагина.
Оба обладали особенной памятью, и опыт первой любви у обоих был печальным. В этих словах мне послышалось что-то из Вертера. Который – так мне всегда казалось – всю свою трагедию придумал сам. Наконец, у обоих было трудное детство. Мысль о трудном детстве заставила Исидора вспомнить о врученной ему биографии.
Ложась в один из вечеров спать, я подумал о том, как странно устроена жизнь. Мог ли я еще пару месяцев назад предположить, что буду так живо интересоваться биографиями Чагина и Шлимана? Не мог, ответил себе, засыпая. Конечно, не мог.
Проснулся от звука шагов по крыше. В темноте Исидоровой квартиры светлел прямоугольник окна. Всё повторилось: шаги, фигура в окне. Я знал, что снаружи меня не видно. В детстве любил быть невидимым. Представлял себе, как, невидимый, слежу за кем-то – эти картинки предшествовали той загадочной минуте, когда бодрствование переходило в сон. Глаза мои снова закрылись.
Раму легонько дернули. Оставаться невидимым не было больше никакой возможности. Стараясь как можно меньше скрипеть, я спустил ноги на пол, но эта кровать не была создана для беззвучных движений – может быть, и к лучшему. Ее раздраженный скрип выражал возмущение ночными похождениями и не поощрял дальнейших (в буквальном смысле) шагов незнакомца.
– Исидор Пантелеевич…
Раздался легкий стук в стекло.
Я пытался рассмотреть того, кто стоял в окне. Незнакомец оказался незнакомкой.
– Исидор Пантелеевич…
Да, голос был женский. Я приоткрыл окно:
– Я, видите ли, умер.
Произнес это глухо. Думаю, что подобные вещи иначе не произносятся.
– Что? – раздалось из-за окна. – Как – умер?
Я промолчал. Как умирают?
Она сделала шаг – и поскользнулась на покатой крыше. Я успел поймать ее холодную руку. Понятно, что после такого скольжения я не мог оставить гостью на крыше. Отодвинув стол, помог ей спуститься в комнату. Зажег свет.