Час цветения папоротников
Шрифт:
— Я сегодня умру. Не надо меня успокаивать, — старик решительно взмахнул иссохшей рукой, пресекая попытку Сергея что-либо возразить.
На застланной газетой табуретке у его изголовья поблескивала золотом и серебром горка полупустых блистеров из-под таблеток, позади которой выстроился почетный караул флаконов коричневого стекла. Драматизирует старый, подумал Сергей. Не настолько все плохо. Хотя, куда уж хуже? Впрочем, в прошлый раз он не паниковал и держался молодцом. Но чем я могу ему помочь? Показаний к госпитализации нет, да и ни одна больница не примет такого долгожителя. Чем же ему помочь? Есть же социальные работники,
— Вас кто-нибудь навещает? — боясь услышать отрицательный ответ, запинаясь, спросил Сергей.
— Это не важно! — оборвал его старик. — Не будем терять время, его почти не осталось, — несколько смягчился он. — Мне надо вам кое-что сказать. Оставьте нас, — строго сказал он Мирре Самойловне, взглянув на нее с откровенной неприязнью.
Скроив презрительную гримасу, Мирра Самойловна с подчеркнутым достоинством вышла, неплотно прикрыв за собой дверь. Громко ступая, она прошла на кухню, с шумом отодвинула табурет и в сердцах поставила на него сумку с лекарствами. Затем тихо, на цыпочках подкралась к двери и стала подслушивать.
— Глоток воды, пожалуйста, — осипшим голосом попросил старик и жадно выпил чашку до дна.
На тощей до безобразия шее, вверх вниз перемещался кадык, похожий на деталь какого-то механизма. Истонченная, почти прозрачная кожа рук в синих ручьях вен и коричневые старческие пятна красноречиво свидетельствовали о его возрасте: «переходном возрасте», с этого света на тот. Старик благодарно кивнул, с облегчением откинулся на подушку и посмотрел Сергею в глаза долгим испытующим взглядом. Странен и ярок был взгляд его хрустальных глаз.
— Я должен передать вам одну вещь, поскольку не вправе умереть, сделав вид, что о ней забыл. Для некоторых людей она была слишком дорога. Мой отец до революции имел в Киеве два ювелирных магазина. Когда началось большевистское нашествие, его арестовали и расстреляли в Че-Ка. Квартиру у нас реквизировали, но над матерью смилостивились и разрешили остаться жить в чулане без окон, где прислуга хранила кухонную утварь. Как у Зощенко: «окон, хотя и нету, но зато дверь имеется». Учли, что на руках у нее было четверо детей. Некоторым из них не откажешь в гуманизме…
Блеск его глаз угас, он в изнеможении прикрыл их высохшими, в мелких складках веками. Сергею они напомнили черепашьи. Казалось, он впал в свойственный старикам старческий ступор. Но это длилось не более нескольких секунд, справившись с навалившейся слабостью, он открыл глаза и, глядя куда-то сквозь стены, задумчиво проговорил:
— Нашу квартиру превратили в коммуналку, где ютилось девять семей. Ванную комнату занимала отдельная семья, они хорошо жили, там было окно, а в коридоре сушили белье и хранили все, что жалко было выбросить. Кто только у нас не жил!
– и молодецки сверкнув очами, неожиданно продекламировал строфу из Пастернака:
Не рассчитав дыхания, он с трудом досказал и натужно закашлялся, рискуя вот-вот захлебнуться собственной мокротой. Откашлявшись, несколько минут порывисто и тяжело дышал и, собравшись с силами, продолжил.
— Незадолго до начала войны в дверь нашей
Старик достал из нагрудного кармана рубахи с обтерханным воротником, скатанную в рулон белую ткань толщиной с карандаш, и развернул ее. Сергей увидел длинный узкий лоскут шелковой ткани, исписанный отдельными буквами и непонятными знаками.
— Тот, кто мне это передал, сказал, что здесь написано что-то для нас очень важное. Так говорил ему мой отец. Как он смог вынести это из ЧК, а потом многие годы хранил, несмотря на бесконечные обыски в лагерях, я не знаю. Видно, слово, данное тогда, было крепким. У меня никого не осталось, ни родных, ни близких. Были небольшие сбережения на черный день, после распада Союза все украла любимая власть. Я умираю нищим. Это самое дорогое, что у меня есть, последнее письмо моего безвинно замученного отца. Я так и не смог его прочесть. Я отдаю его вам. Прошу вас, дайте слово, что не выбросите это послание.
Сергей хотел возразить, но старик не дал ему и слова сказать.
— Нехорошо отказывать в последней просьбе умирающему. Прошу вас, ради самого Христа, распятого за нас, сберегите это! — с чувством, тронувшим Сергея, сказал старик, дрожащей рукой протянув ему лоскут.
— Будь, по-вашему. Я сделаю так, как вы хотите. Успокойтесь, пожалуйста, — устало сказал Сергей, сворачивая шелковую ткань.
— Может, вам удастся прочесть то, что написал перед смертью мой несчастный отец и все усилия его друга будут не напрасны. С мыслью об этом мне легче будет умереть. Ведь я не спросил даже, как его зовут, — старик вздохнул так глухо, словно с этим вздохом из его груди уходили последние силы и замер, страдальчески смежив веки.
— Не надо волноваться. Я даю вам слово, — твердо сказал Сергей, прощаясь.
На блюдечке осталось с десяток пустых ампул для участкового врача, которого Сергей пообещал вызвать утром. Тот должен знать, что они вводили накануне.
Новых вызовов не было, и они ехали по ночному Киеву в сторону подстанции. Сергей смотрел на разворачивающуюся в свете фар серую ленту дороги и не переставал удивляться непостижимости славянской души. Кажется, ей надо совершенно исчерпать себя, быть униженной, растоптанной, уничтоженной, пройти через кошмар испытаний, как это было в 1917, 1941, 1991, чтобы найти в себе силы жить и продолжать любить жизнь.
На ветровом стекле Сергей видел полупрозрачное отражение своего лица. В его черных волосах над высоким лбом появилась седая прядь, как серебро отделанное чернью. Несколько асимметричные круто надломленные брови придавали его лицу особую привлекательность. Большие светло-карие глаза смотрели открыто и смело. Нельзя было не отметить их выразительности. В последнее время они все чаще туманились печалью, вяло тлели, словно потухающие угли, и не вспомнить уже, когда они блестели радостью веселья или сверкали искрами гнева. Через эти глаза глядела на мир его прямая честная душа.