Час новолуния
Шрифт:
— Ты плохая сестра, — продолжал он, сворачивая в сторону и стараясь не замечать Федорку. Замечая её то есть каким-то особым потусторонним сознанием, которое позволяло видеть и не принимать то, что есть. — Да, плохая сестра! У тебя никого нет, только я. И я скажу, почему ты плохая сестра. Я не буду прикидываться. Нет у меня такой привычки.
Оглянулся на дверь — в расщелину сунулась Маврица.
— Пошла, толстозадая, вон! — бросил он, едва опомнился от неприятного открытия. — Вон! — крикнул Федя.
Федька перевела взгляд с брата на Маврицу, потом опять на брата, уселась и сложила руки.
— Бескорыстный грех хуже убийства! —
— Как? — коротко спросила она.
— Ты погибла, — горячечно продолжал он. — Конченный человек! Вот ты мне тыкала: не так да не так! И то не так, и эдак не хорошо, а уж так и совсем неладно! Всё ты лучше знала. Не так, не то и не эдак!.. Но никогда я... не прикидывался. Согласна? Я никого не обманывал.
— Кроме меня и отца.
— Не даром говорят, — дёрнувшись, продолжал Федя, — говорят, лучше иметь в доме малую козу, чем большую девку: коза, по улицам ходивши, молока принесёт, а большая девка — большой срам. Посмотри на себя. Что ты такое есть? Душевный блуд и обольщение людям! А когда узнают?
— Что?
Ему понадобилось два или три шага, чтобы добраться до сестры.
— Вот это! — Растопыренной пятерней скользнул и придавил сквозь ткань грудь — маленький, твёрдый, как у ребёнка, бугорок.
Федька отбила руку. Ударила и продолжала сидеть как сидела. Может, чуть чаще стала дышать.
— А то я тебя в бане не видел, дура! — сказал Федя. — Коза неистовая! Что есть злая жена? Покоище змеиное, сатанин праздник, хоругвь адова. Кому ты будешь нужна, когда узнают? Что они с тобой сделают, когда узнают, коза неистовая? — Он замолк, осматривая перешибленную Федькой ладонь. — Ты погубила свою вечную душу.
— Пусть, — сказала она прежним ровным тоном.
— А что хорошего со всем соглашаться?! — возразил он неожиданно. — Я, может, черти куда понёс, если прямо сказать, а ты молчишь и копишь в себе обиду. Вместо того, чтобы сказать, дурак ты, сволочь! Ты ведь не скажешь прямо, нет, ты будешь таиться, делать вид, ничего не произошло, обойдётся. Он, мол, когда-нибудь и за ум возьмётся — вот что ты будешь себе думать! Так?
— Да. То есть нет. Прости. — Она сидела истуканом, сложив на коленях руки, и наблюдала за братом, если только не опускала глаза, давая себе роздых. Федя снова заходил по клети, чувствуя, что окончательно забрёл в какую-то гадость. Но брести надо. Надо, зажав нос, надо брести, если он только хочет добраться до того заветного, что имел на уме, не зная, как подступиться. Его несло, но он чувствовал, что не зря несёт, что кружит он, забирая всё ближе и ближе к заветному слову.
— А ты способна понять, — остановился он, — когда человек сам себе противен? Когда ты противен себе и от этого... и от этого всё остальное.
Она сделала движение, будто хотела вставить слово.
— Молчи! — предупредил её Федя. — Не нужно мне твоих оправданий. Да, я знаю то, что я знаю, и я есть то, что я есть. И в этом я честен. В этом — да, честен. Перед богом честен. — Он поднял палец, указывая в небо, и торопливо перекрестился. — У меня на лбу написано: нечего ожидать подвигов. Люди знают, с кем имеют дело. А им нравится иметь со мной дело, и не моя вина...
— Это их вина, — вставила наконец Федька.
— Что?
Но больше она ничего не сказала и опустила глаза. Федя продолжал:
— Людям нравится, что я не прикидываюсь. — Он помолчал, чтобы она могла освоиться с этой мыслью, но Федька не отозвалась. Тогда он возвысил голос: — А ты кто? Ни парень, ни девка.
— Нет.
— Что нет?
— Что ты сказал, не понимаю.
Нахмурившись, Федя помолчал, хмыкнул и пожал плечами, как человек, окончательно снимающий с себя ответственность.
— Покойный дядя наш, царствие ему небесное, Никифор Малыгин, в воскресный день после причастия ложился спать, дабы день этот до конца соблюсти в чистоте. Иначе как: то непотребное слово молвил, то мысль неладная некстати взошла, то зла кому возжелал — где уберечься? Во сне разве. Да и то, если ничего скоромного, упаси боже, не приснится. Потому дядя наш, Никифор Малыгин, знал, ох как знал: человек слаб! И когда случалось ему на следующий день поутру в приказе малую мзду какую принять — принимал. Смиренно и по слабости. Или казённые деньги в рост пустить, или, приход записывая, ошибиться, или иная какая надобность... Царствие ему небесное! По слабости ему и простилось. Грех не ради греха был. За это и простится. А ты-то?! Ты-то! Не по слабости грех твой. А значит как? Грех ради греха? Из любви к греху? Потому и говорю: бескорыстный грех хуже убийства. Коли так вышло, — Федя указал на сестрины золотого цвета штаны, — пользоваться надо! Сама погибла брата выручи! Грех на тебе, брату польза. За это, глядишь, и тебе вина уполовинится. Да и то возьми в соображение, что не сегодня-завтра к вам наедут государевы сыщики.
Федька подняла глаза:
— Это точно?
Он приблизился и понизил голос, не зная, как ещё внушить то, что должен был сейчас наконец сказать:
— Да уж хвалить вас не станут. Никого не похвалят. Знаю. — Они смотрели друг на друга. — Казённые деньги в сборе есть? — прошептал он.
Федька не отвечала.
— Ноги уносить надо. Деньги-то казённые есть, говорю? — Перевёл взгляд на Федькин сундук с висячим замком.
Федька молчала.
— Обошёл я сыщиков перед Серпуховом. Со стрельцами идут... Слышишь? День, два — и поздно. Ждать нечего. Глупо это. Заметут всех... Кнут и дыба. Кости переломают...
Она смотрела прямо в глаза и, очевидно, слышала, но в лице ничего не изменилось. Федя отстранился.
— У, коза неистовая! — проговорил он едва ли не с ненавистью, понимая, что ничего не добьётся. Всё напрасно, всё! — Ко-оза!
Всадил слово и замер, всматриваясь, но Федька не шелохнулась. Явилось искушение ударить ещё раз, да в то же место, загнать под самое сердце. А Федька смотрела задумчиво, словно не слышала дрожи, что сотрясала брата, она смотрела, и неведение девочки, притворное или нет, заставило его замешкать.
— Это был кабацкий голова Иван Панов, — сказала Федька, не обращая внимания на болезненно прыгающие его губы. — Верни Панову деньги. Или мне отдай, я верну.
— Вот! — Федя выставил кукиш, и это простое действие помогло ему вернуть себе самообладание. — Съела?! — он начал отодвигаться к двери, на каждый шаг или два предъявляя ответ из трёх пальцев. И, когда взялся за дверь, послышалось ему далёким укором:
— Сапоги купи.
Сестра хранила спокойствие, так что можно было думать, будто слова эти родились сами собой, как указание свыше. После недолгих колебаний Федя решил довериться слуху, он кинулся к сестре. Обнял — Федорка не оттолкнула, поцеловал — не воспротивилась.