Час новолуния
Шрифт:
— Эй, братец, — начала она звать и трясти. — Проснись, мальчик.
Мальчик всхрапнул, передёрнулся по полу и резко, скачком перевернулся, взмахнув короткими руками. Он продолжал спать на спине — густая чёрная борода. Большая голова была у парнишечки, огромный, облысевший лоб в морщинах, испытанный по кабакам нос с гладким сизым кончиком и высокие колёса бровей. Даже во сне выражение лица его оставалось озадаченно злое. Карлик.
А здесь держали на цепи и сумасшедших. За всё и про всё тюрьма: кров заблудшим, лечебница преступным, монастырь неугомонным, сумасшедший
Федька поворачивалась, поднимала фонарь, не зная, на что решиться и кого будить, чтобы не поднять случаем и Гаврилу, о котором только сейчас вспомнила. Свет выхватывал тёмные лица, шрамы... вот облупленная лысина... огромная чёрная рука... Рыжий человек, растянувшийся без движения на спине, опять остановил взгляд. Ничего замечательного: скорбная складка рта в неряшливой бороде и под глазами вмято. Невыразительный лицом, неподвижный, он, казалось, не изменит застылому спокойствию даже спросонья.
— Приятель! — осторожно тронула его Федька.
Разомкнулись веки. Глаза глядели, человек повернул голову и больше не шелохнулся. Почему-то Федька подумала тут, что это и есть Степан Елчигин. Она почти не удивилась, когда услышала:
— Я.
Он ничего не спрашивал, не любопытствовал, но слушал, по крайней мере. И Федька заторопилась, пустившись в сбивчивые многословные объяснения.
— Шафран признался, — продолжала она. — Я его прижал, он признался — краденую рухлядь вам подкинули. Бахмат подкинул.
Веки опустились, словно от утомления.
— Слышь? — коснулась его руки.
— Слышу, — отвечал Степан, не открывая глаза.
— Бахмат это. Ты его знаешь?
— Я сам подкинул, — молвил Степан без выражения.
— Как это? — растерялась Федька. — Как можно: сам?! Что ты мелешь?..
Он не отвечал, не шевелился и не давал себе труда приоткрыть глаза.
— Слышь? Степан!
Не слышал. Федька беспомощно оглянулась. С неприятным удивлением она обнаружила, что не все спят: из темноты смотрели.
— А мельница? — прошептала она, низко наклоняясь к Степану.
— Поджёг.
— Кто поджёг?
— Я поджёг.
— Но ты же за двенадцать вёрст был, свидетели есть, я дело читал! — вскричала она. Степан молчал.
Наверное, имелись способы убедить Степана, существовали в природе особые слова, которыми можно было бы возбудить кровь... наверное, Федька сумела бы подобрать эти слова, если бы не сидела сейчас на корточках, задохнувшись от тюремной вони, вся в ссадинах, измятая, и возбуждённая, и подавленная одновременно. Сидела, ощущая на себе настороженные, враждебные взгляды. Наверное, сумела бы она всё, когда бы можно было бы по-человечески говорить. Но в том-то и заключалось несчастье, что не осталось у них и этого — человеческого разговора, не доступна была эта роскошь ни ей, ни Степану.
Потупив глаза, закусив губу, Федька сидела на корточках и не знала, что дальше. Степан не замечал её — губы раздвинулись, рот приоткрылся, словно от внутреннего жара.
— Слышь-ка,
Федька очнулась: в полутьме, приподнявшись на лавке, тянулся к ней мужик.
— Слышь-ка, ты ему не помогай, подьячий. — Подождав, не будет ли возражений, мужик продолжал так, как если бы Федька всё же возразила: — Что помогать, он не хочет. Ты мне помоги. Я заплачу, а у него денег нет.
— Гы-ы, — послышалось из другого конца. — Раззявил хлебало!
— Молчал бы, Чехол, не сбивал! — досадливо отмахнулся первый мужик, спуская нош на пол. — Слышь, подьячий: Микитка Савин, болховитин, меня беглым пишет, а какой я беглый, я казак.
— Беглый и есть! — подразнил из своего угла Чехол.
— Помог бы, подьячий. Я грех на душу взял: целовал крест, что не знаю Микитку, не ведаю.
— Бездушеством хотел от крестьянства своего отойти! Отцеловаться! — сказал Чехол нестоящим, балаганным голосом.
— Подай челобитную. — Федька стала подниматься.
— Писал уже. Везут в Москву. Велено поставить в Холопий приказ.
— Что я могу сделать? — Федька собралась уходить, и мужик это понял, с лавки подниматься раздумал.
— Не верь, подьячий, — не унимался Чехол. — Беглый он, беглый и есть.
Голоса множились, перечили друг другу, бранчливые и невнятные; зашевелились тени. Не оборачиваясь и не слушая, Федька пошла к лестнице.
За час до рассвета, позёвывая, воротники принялись греметь ключами и развели дубовые створы — в проезд под башней затекал светлый туман. Ночь поблекла, серые тени уступали неясным краскам грядущего дня. Во дворах пока ещё не требовательно мычал скот.
Федька первой прошла башню и мост, встречая редких прохожих, добралась до дому и долго стучала в запертую калитку, пытаясь пробудить Вешняка.
Он встал растрёпан и хмур. Обрадовался, когда увидел Федьку, и тут же посмурнел, вспомнив ночные обиды: нетерпеливое ожидание, беспокойство, надежду и опять же — окрашенное тревогой разочарование. Молча посторонился, пропуская постояльца во двор, — какое мне, мол, дело. Поёжился от холода, глянул мимо. Но Федька тоже не расположена была говорить. А он полагал, что за все свои ночные тревоги вправе рассчитывать на утешение. Он укоризненно покашливал и путался под ногами, пока Федька устраивала постель.
— Я спать буду — не трогай меня — хоть до вечера, — сказала она, укладываясь.
Это всё, что имела она в оправдание? И Вешняк, вместо того, чтобы обидеться окончательно, расстроился.
— Ты вот что, — молвила тогда Федька, приподнявшись на локте, — будешь бегать, найди мне одно место: где это? Посадская стена, но рубленая, а не тыном. Городнями, от болота идёт. И там, знаешь, есть один тарас, городня... — она задумалась. — На девятом как будто венце снизу... примерно на девятом... зарубка топором. Вот так, — показала ладонями латинскую букву V. — Это бортное знамя куцерь. Бортное знамя куцерь знаешь? Две зарубки углом сходятся. Вот, найди это место, где бревно помечено куцерем. И никому ни слова. Только найди. Очень нужно. Потом всё расскажу. Понял? Больше ничего.