Час новолуния
Шрифт:
При том, что и козлёнок ведь может боднуть больно, — привкус опасности бодрил среди затяжного, умопомрачающего безделья.
Голтяй пихнул мальчика ногой, напоминая, что два взрослых, не расположенных к шуткам мужика ждут.
— Не буду я, — сказал Вешняк с дрожью.
По темени, влёт — ладонью. Вешняк дёрнулся, проступили выбитые ударом слёзы.
— Выбирай, что тебе по нраву, — сказал Голтяй, — или головку буду оглаживать, пока не окривеешь, или ножом меня колупнёшь.
— Хорошо, как кровь пойдёт, да? — сказал Вешняк прерывающимся голосом.
— Не твоя забота!
— А потом меня, да?
— И в землю зароем! — хохотнул Руда.
Слёзы не высохли, но Вешняк перекладывал
Вешняк ненавидел, однако пропасть лежала между этой ненавистью и готовностью убить человека. Его не трогали, и злоба остывала, мальчишка опустил нож.
Бац! — приложился Голтяй, ухо вспухло красным.
Ничего не разбирая, со слепыми глазами, Вешняк отмахнул куда попало — пусть в живое — и очутился в крепких руках, забился с щенячьим рыком. Голтяй удерживал его, отбрасывал в конец ямы и повторял беззлобно:
— Молодец! Хорошо, Вешняк, хорошо!
Верно, он кричал им: не молодец никакой он и не хорошо — плохо! Кажется, Вешняк всё назло им кричал, навыворот, только не слушали, а смеялись. В злых слезах, Вешняк не помнил себя и не заметил, куда исчез — выпал, вырвали? — нож.
Они нахваливали и, странное дело, с уважением, словно бы Вешняк действительно совершил нечто достойное, не каждому доступное. Огрызаясь, мальчишка против воли, однако, подмечал, что отношение к нему переменилось.
— Отчаянный парнишечка! — говорил Голтяй, обращаясь к Руде. — Как вызверился! А? И весь такой. Давеча к дереву его привязали — ка-ак он волчонком глянул! Я уж тогда почувствовал что-то... нечеловеческое.
— Маловат разве. В самую-то пору ещё не вошёл, — сердечно отметил Руда, подразумевая, что, когда Вешняк подрастёт, в полной поре-то будет, нечеловеческие качества расцветут в нём на зависть и удовольствие ближним. — Ты, Веська, вот что: ты его не так колол, — дружески продолжал Руда, — бешено, прямо-таки бешено. Да не туда. Что толку в живот? Ну, достал бы — не зарезал бы ты его в живот. Вот никак.
— Зарезал, — слёзно возразил Вешняк наперекор.
— В живот? Да ни в жисть!
— Ага! Руку ломать... Пырнул бы, тогда б увидели!
— Вот то-то и дело: в живот не убьёшь.
— Ещё как убьёшь!
— Глянь-ка, живот толстый. Ножик в сале застрянет — не провернёшь. И мышца на брюхе, Веся, толстая-толстая. Со страху сожмётся — каменное. Заманчиво в брюхо. Так, кажись, и нырнул бы! Ан нет — остерегись! Его пырнёшь, а он ещё драться полезет. Между рёбер садить надо, вот как, Веся. Между рёбер. Оно и заденет кость, а всё равно туда скользнёт, мясо там жёсткое, а рвётся легко. Только хрустнет, и уж на вершок в сердце. Так он у тебя трепыхнёт напоследок — лучше не надо.
Вешняк не плакал и не дрожал больше, он сжался, — он отупел.
Разбойники переглянулись.
— Ну, будет, дай ему пить, Руда, — велел Голтяй.
В питьё подмешивали водку, не много, но постоянно, о чём Вешняк не догадывался, приписывая противный вкус воды колодцу, а головную боль и сонливость — тесноте.
Однообразно гудели колокола, но заключённые в городню успели это забыть. Новый гул, гул многолюдного шествия заставил их вслушаться: нестройный ропот тысячной громады, в котором не различишь отдельного человеке. Пробравшись туда, где щель между брёвнами была расширена для обзора, Руда приложился к стене и скоро сумел различить в далёкой рябой толпе сверкающие облачения иереев, кресты над обнажёнными головами, хоругви и знамёна, фонари на шестах, едва приметные в солнечном свете.
— Крестный ход! — вскрикнул Руда сорвавшимся голосом, что-то ликующее прорвалось. —
Друг возле друга, все трое припали к скважине, жадно засматривая на волю. Праздничная толпа приближалась и, разрастаясь, заполняла собой пространство пустыря от стены до слободской околицы.
Третий час с остановками у церквей, у надвратных икон совершалось шествие. Впереди, раздвигая народ, двигались попарно стрельцы, без оружия, но с батогами. За ними несли высокий золочёный крест в окружении фонарей и копий; два дьякона держали чудотворную икону Владычицы. Вились дымки десятков кадильниц; дым, смешиваясь с пылью, взбаламученной шарканьем ног, заволакивал людей, поднимался мглой до верхушек деревьев. По два в ряд шествовали священники городских церквей, каждый имел на руках серебряное блюдо, на котором лежал тяжёлый крест. Начищенное до белизны серебро отсвечивало пятнами на разноцветных сукнах и бархатах. Тускло светились пуговицы: крупные ягоды из стекла, серебряные и вызолоченные, из красного коралла и голубой бирюзы. Непривычные к загару, попарно белели выбритые кругами макушки священников. Шествовал протопоп соборной церкви, сан которого был отмечен высоким драгоценным посохом; чуть отступя, двигались за ним епископский десятильник и настоятели монастырей. Наконец, все светские власти: в золоте, жемчуге, но простоволосый, без шапки воевода и стольник князь Василий; воевода Константин Бунаков; дьяк Иван Патрикеев; пёстрая толпа городовых дворян и детей боярских. Шли стрелецкие и казацкие полки под своими знамёнами. За служилым людом медленно продвигались посадские тяглецы, женщины и дети, удушливый туман сгущался здесь до сумерек, расползался в соседние дворы и переулки, где тоже стоял народ.
Жизнь в городе, однако, не остановилась вовсе: подходили к окраинам праздничной толпы и уходили, осенив себя крестным знамением, торопливые прохожие — оставалась работа, болезнь, нужда, служба. Волею случая оказался в прилегающем переулке собравшийся в дорогу всадник — перемётная сума и саадак с луком у седла. Незадачливый путешественник, розовощёкий, едва тронутый бородой парень, не слез с коня по легкомыслию, лени или, может, расчёту больше увидеть.
Но на что бы он там ни рассчитывал, возбуждённые многолюдством и духотой стрельцы не упустили его — накинулись гурьбою, сдёрнули наземь и принялись охаживать без разбора, куда пришлось, — плетьми, батогами, доставали кулаком и ногой. Парень вертелся, сипел в тщетной попытке закрыться, бежать и скоро пал на колени.
— Владычица... владычица пешком идёт, а ты на коне! — приговаривали стрельцы с придыханием. — Ах не гордись! Поклониться-то... поклонись!.. Так! Не сиди на коне... перед святым... крестом... басурманин!
При первых хлюпающих ударах толпа раздалась и сплотилась вновь, поглотив в себе человека на коленях — он закрывался руками, и стрельцов, которые били с ожесточением, но без спешки, дожидаясь, пока человек упадёт.
Глава двадцать седьмая