Час новолуния
Шрифт:
— Странный ты юноша, — задумчиво хмыкнул он и поднял глаза. — А как случилось, что тебя из Москвы да в Ряжеск турнули?
Пока варилось просо и пили молоко, Федька рассказала о себе всё, что могла рассказать, не поставив Прохора в трудное, прямо скажем, дурацкое положение полным признанием. Она готова была рассказать и это. Она чувствовала, что должна останавливать себя, удерживаясь от признания, и потому замолкала временами, уставившись в пол. Не обошла она, разумеется, и последние события: Шафрана, разбойников, разговор с дьяком.
— Сколько тебе лет? — неожиданно
К счастью, в избе было уже достаточно темно.
— Много. Больше, чем ты думаешь, — сказала Федька. И опять она внутренне сжалась, чтобы не признаться. И призналась бы, может быть, не выдержав мучительного биения сердца и какой-то счастливой слабости, если бы Прохор помолчал дольше.
— А мальчика нашего не бросим, — поднял он голос, словно бы подводя итог. — Я тебя с кое-какими людьми познакомлю. Думаю, ты не станешь нигде об этом болтать. И вообще лишнего слова не обронишь.
Они покинули двор в сумерках, что совершенно устраивало Федьку: идти пришлось через город мимо съезжей избы, где можно было ненароком наткнуться и на начальство, и на подьячих.
По всему получалось, что попали в Стрелецкую слободу. Здесь Прохор счёл нужным предупредить, что придётся рассказать всё заново. А на расспросы отвечал: увидишь. Скоро выяснилось, что Прохор менее всего подразумевал при этом буквальное значение слова: когда добрались до места, стало совсем темно и мало что видно.
Прохор постучал, их впустили, но человек, с которым переговаривался Прохор, остался почему-то у ворот, а они пошли дальше к длинной позёмной избе, где светилось оконце. Снова пришлось стучать и переговариваться; Федьку завели в тёмные сени и велели ждать.
Где-то рядом, на расстоянии вытянутой руки сопел человек. Невидимый человек шумно втягивал в себя воздух. В темноте он нюхал табак, вот чем он занимался! — догадалась Федька. За табак полагались кнут и рваные ноздри. Ей стало не по себе. Табачник чего-то шебуршил и поскрёбывал, он распространял крепкий табачный дух и глубокомысленно вздыхал, следуя неизвестным своим мыслям. Федька же только существовала, звука от неё не доносилось и даже никакого особого запаха не ощущалось, как от притаившегося зайца. Так что сторож её несколько удивился, когда, в конце концов, открылась дверь и позвали Посольского.
Свет в избе погас прежде, чем Федька вошла; серый полумрак в окнах помогал различить чёрные головы и плечи. Кто-то сказал:
— Что это мы сумерничаем? — Но это была неправда, игра, нарочно для чужака. Они не сумерничали, а задули свет.
Она начала рассказывать, делая трудные остановки и понуждая себя говорить, потому что молчали вокруг недоверчиво. Скоро, однако, Федька уловила, что общая настороженность сменилась вниманием. Кто-то матюгнулся, когда она рассказала про Шафрана, стали тихо переговариваться. Тут и рассказ её пошёл злее. А когда помянула куцерь, послышался голос:
— А разбойники-то ведь в стене живут, не иначе! В городне они, братцы, под мостом.
Федька запнулась, все загалдели, объясняя дело: вот почему Шафран привёл тебя к стене! А куцерь так, зарубка,
Они своей догадке обрадовались, а Федька испугалась: страшно потеряно время! Вешняк, несомненно, схвачен разбойниками, когда разыскивал куцерь и вертелся у городни. Трудно было уразуметь, как разбойники его распознали, но это дело десятое.
В комнате гомонили, почти не обращая внимания на Федьку: найти завтра куцерь и пошарить под мостом. Придётся, так и засаду оставить.
— Завтра?! — воскликнула Федька.
«Сейчас что ли? — удивились они. — Как ты в темноте этот куцерь найдёшь? Ясное дело, завтра».
— Значит, завтра, — повторила за ними Федька упавшим голосом.
Глава тридцать третья
Они хоронились под крышей полуразваленного амбара и сквозь проломы в дранках следили за двором Варлама Урюпина. Обзор открывался широкий: если перебраться по редким мостовинам к противоположному скату, где от кровли осталась лишь просевшая обрешётка, просматривалась большая улица, которая разделяла Стрелецкую и Чулкову слободы, различалось кладбище возле церкви и за ним краешком городской ров, над которым возвышалась проезжая Троицкая башня. В другую сторону можно было различить шатёр Преображенских ворот с устроенной на нём дозорной вышкой. Эти достопримечательности, однако, не привлекали внимание разбойников, их занимала боковая улочка, куда выходил частоколом и воротами двор Варламки.
Скучая от нудного ожидания, Бахмат, Голтяй и Руда перебрались в угол, где настил поцелей, размели труху и достали кости. Наблюдателем остался Вешняк. Товарищи, похоже, не сомневались, что, когда придёт срок, мальчишка и сам поймёт, кого стерегут. Его дразнили, подавляя своей уверенностью, знанием каких-то неведомых Вешняку обстоятельств, а он злился и принимался вертеться, благо тут можно было и на корточки сесть, и стоять, и на пол лечь, хоть боком, хоть на живот, — всё равно видно и не упустишь. Товарищи изъяснялись обиняками — хватало и намёков, он догадывался.
Но заметил мать уже в переулке возле ворот Варламки Урюпина и с невнятным вскриком вскочил. Разбойники поспешно сунулись к мальчику, обступили, обсели, заглядывали через голову. Нужды не было, однако, держать, Вешняк и сам подавил крик — мать пришла не одна, а в сопровождении двух стражников. Один из них постучал в ворота, и холоп, который открыл, сдёрнул шапку. Значит, стучавший и был сам хозяин.
— Варламка, — подтвердил Бахмат, — вот, в киндячном зелёном зипуне и шапка червлёна. Тюремный целовальник, он твою матку привёл.