Час шестый
Шрифт:
— Больно ты, Киря, много места занял, всю лавку и всю подлавку, — произнес Киндя Судейкин, пришедший глядеть сапожника. — Экой ты стал широкой!
— А сколько ему надо, столько и пусть! — возразила хозяйка Опросинья. — У нас место некупленное.
Киндя не возражал.
Мать счетовода убирала со стола посуду после ужина. Она собиралась теперь ставить самовар. Сапожников шибановцы испокон веку чтили, так же как пастухов.
В избе возилось с полдюжины любопытных подростков, они выспрашивали у Кири, это что да это зачем. Польщенный Киря объяснял подробности. Особенно заинтересовала ребят низкая складная седулка на кожаных лентах.
— Сколь худо, что глаза-ти выросли спереди, а не сзади.
— И рога, Кирьян, тоже иной раз спереди. Возьми вот беса либо козла. Сзади-то у них один фост.
Пришла соседка Зыриных Самовариха. Со свежим пылом началось обсуждение всех новостей. Бабы выспрашивали у Кири, что он слыхал про сельсовет, про Игнатья Сопронова. Киря мало чего знал. Дальше речь зашла про ольховскую лавку и про выселенок, но разговор то и дело возвращался к «медвежьему следу».
— Дак он чево, и зимой тамотко будет жить? — спросила Самовариха.
— Медвидь? Конешно, будет, — ответил Киндя. — Где ему больше жить? Ляжет в берлогу и захрапит. Глядишь, и проспит пятилетку-то…
— Сиди, к лешему! Я не про медвидя и спрашиваю!
— Беда ходит не по лесу, по людям, — сказал сапожник.
— По лесу-то она и ходит, — не согласился Судейкин. — И на телеге ездит. Вон хоть Жучка взять. Рыжики-то возит возами. Опросиньюшка, а вы с Володей насолили, поди-ко, не одну тонну?
— Сиди, к водяному! Тебе только и дела бухтины гнуть.
— Я бухтины гну не больше людей. А Сталина с Лениным намного меньше.
С медведя переключились на пастуха. Киндины шуточки были сегодня явно не ко двору, как, по словам Акиндина, не ко двору оказался сам медведь и уполномоченный Фокич. Киндя не собирался уступать бабенкам первенства в разговорах.
Он мысленно готовил уже свои стихи про жеребца-дезертира, про Володю с телушкой да и про ту же Самовариху:
Сколотила свой колхоз,Он до коммунии дорос…На тему задранной медведем телушки ехидничать Судейкин не посмел. Ведь животина была выпоена Опросиньей. Слова о церковной пляске отложил он на будущее:
Ничего не говоряПод игру пономаря…Уже было что-то выдумано про второе Палашкино брюхо, как бедный предрик Микулин выкручивается перед народным судом:
Нет, товарищи, не я,Тут работа не моя.С этими новыми коротушками Судейкину не терпелось бежать к молодяжке в церковь…
Митька сам перевел красный угол на новое место, так как ступени в дом Лошкарева были все вышиблены. Многие пожилые плевались при таких культурных мероприятиях. «Где было плясать шибановской молодяжке, особо в дождь или в холод?» — рассуждал Куземкин. Девки привели в порядок церковь и паперть. Пол, загаженный малолетками, они вышаркали с дресвой. Куземкин собственноручно разводил известку и белил стены: северную с царем Давидом и южную с Лукой и Клеопой. Заднюю
— Биси, чистые биси, ну-ко, разве дело на погосте игрища разводить. Накажет Господь, накажет! — сетовала Самовариха. — Опросиньюшка, у вас шитья-то много ли? Мне бы камаши сшить, чтобы ходить в хлев. Кирюшко, ты мне сошьешь камаши-ти?
— Сошью хоть с долгими голенищами! Ежели загородами из Шибанихи не прогонят, — усмехнулся Киря.
— Да, однако, кто станет сапожника колотить? — всерьез сомневалась Самовариха.
— У нас есть кому колотить, должностей много, — заметил Судейкин. — Вон и Селька-шило в шкурники поступил. И Кеша заделался в мельники. Евграфа с часу на час в коммунисты запишут.
— Это какие шкурники? — со смехом спросил сапожник.
— Да ветеринары! В Вологде на их учат, — объяснил Киндя сапожнику.
— Чево плетешь-то, пойдет ли в коммунисты Евграф Миронов, — отмахнулась от Кинди Опросинья.
— А ведь, Опросиньюшка, иногда и не хошь, да пойдешь! — вставила в разговор Самовариха.
— Евграфа-то в партию возьмут, а вот Палашку не примут, — скромно заметил Судейкин. — Пока ворота не выскоблит, ее в большевики не примут. Надо, чтобы ворота чистые стали…
— Ежели Микуленок Палашке брюхо сделал, пусть бы он сам и ворота скоблил, — рассмеялась Опросинья. — Каково ей нонче, Палагие-то. Эдак девку опозорили.
Старуха отложила прялку и ушла в кугь добавлять углей в самовар. Она пряла куделю на сапожную дратву.
— А и ты, Опросиньюшка, тоже не оплошай! — Киндя сделал паузу. — Долго ли до греха-то?
— Тьфу на тебя, дурака!
— Пряди-то потоньше. А ты на чево подумала?
— Опеть замолол…
— Нет, я не мелю. На мельнице у нас Кеша, а я больше по дегтю. У меня его нагонено, и на ваши ворота хватит. У тебя счетовод свой, выпишет.
— У нас вон в Залесной, — сапожник удушливо смеялся, — баба на шестом десятке, а принесла сразу двойню.
— У тебя-то, Киря, велико ли семейство? — спросила Опросинья, беря прялку. Но сапожник не успел рассказать. В дверях показалась Новожилиха. Она села на лавку, и разговор получил свежую пищу. Опять обсуждали «медвежий след», затем сегодняшнее игрище в храме. Подросткам напостыло сидеть и слушать старух, они дружно поднялись и выпростались из счетоводской избы.
— А пошто Зойка-то Сопронова прикатила, не слыхали? — спросила Новожилиха.
Самовариха громко, на всю избу заявила:
— Я дак и не слыхала, что Зойка приехала. С робенком?
— Нет, одна. Опросинья, самовар-то из дому убежит! — Новожилиха бросилась в кугь, чтобы снять трубу.
— Робенок-то, говорят, до того ревун, что и одного нельзя оставить. Грыжу наревел, ревит и ревит.
Киндя проглотил свою шутку насчет самовара и Самоварихи. Спросил:
— Чего, разве мало нянек в Ольховице? Видать, бракует Игнаха ольховских-то старух.
— С Игнахи женский разговор перешел на самообложение.