Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга первая)
Шрифт:
Но я не хотел даже такого повторения: бегства на корабле.
Мы еще раз поменяли гостиницу: переехали в более дорогую. В регистрационной книге записались под фальшивыми именами. Каждое утро, после завтрака, мы уходили из дому и возвращались только поздно вечером — всякий раз испытывая облегчение, когда грум подтверждал, что никто нами не интересовался.
Наконец наступил день, когда грузчики доставили наш багаж на борт большого парохода водоизмещением в три тысячи тонн. Судно должно было выйти в открытое море около полуночи. Ужинали уже на борту, в маленьком обеденном салоне. Мы были единственными пассажирами. Капитан относился к нам с уважением, но и с настороженностью. Нам предстояло оставаться его гостями на протяжении двух или трех месяцев. Мы заплатили за это сколько положено. Мы были выгодным грузом. Чиновники таможенной службы и портовые полицейские больше не вспоминали про нас после того, как мы около десяти часов удалились в свою каюту — под предлогом, что будто бы очень устали и хотим лечь спать еще до отплытия.
Вскоре,
(Мне очень важно подчеркнуть, что облик Тутайна ухватывался моим чувственным восприятием чудовищно медленно. Теперь, в этот час, когда я снова о нем думаю, когда мой дух в десятитысячный раз собирает черты его лица, я понимаю, что эти черты расплываются, как было в самом начале, и что неотчетливое одерживает верх над отчетливым. Лучше, чем добрые карие глаза с матово-черными зрачками, тугие щеки и удивительно изогнутые, часто полуоткрытые губы, я помню его грудь: круглые коричневые соски, гладкую безволосую кожу над сердцем. Потому что многие тысячи людей, которых я встречал на протяжении жизни, не показывали мне свою грудь, а только лицо. Их лица понемногу съедают лицо Тутайна. Их руки съедают его руки. Но щит, прикрывавший его легкие и сердце, я и сегодня вижу как нечто реальное, стоит мне только напрячь память… И еще я вижу, что мы тогда были молоды. Я бы хотел удержаться от искажения фактов. Я не знал, как сумел дожить до двадцати двух лет. Но я в то время был здоров. И Тутайн был здоров. Мы получили жестокий урок, мы были молодыми людьми, мы не могли уклониться от любовного тоскования. Мы заключили друг с другом договор на срок нашей жизни. Мы не хотели его нарушить. Мы сошлись во мнении, что нам не пристало непрерывно предаваться дурманящим грезам о девушках, сжимать в объятиях — на улицах, в подворотнях, на танцплощадках — все новых краткосрочных невест. Но любовное тоскование требовало, чтобы мы поступали как все другие. И нам не оставалось иного выхода, кроме как прощать друг другу. Было очень важно, чтобы я полюбил Эгеди. Тутайн понял, что это важно. Он сказал: «Это было необходимо — чтобы ты узнал, как устроены девушки. Ты здоров. Как мог бы я пожелать, чтобы ты не был здоровым? Кастрированный зверь — некрасивый зверь».
Он знал, что такие кризисы неизбежно будут повторяться. Позже он даже провоцировал их, чтобы потом излечить меня с помощью своего искусства. Он не был врагом моих радостей. Но не допускал мысли, что я могу жениться. Он хотел, чтобы наша дружба была сильнее любовного тоскования. Он называл свои и мои чресла «хранилищами сновидений нашего тела»…
Мы были очень молоды. И поведение наше было не лучше, чем должно было быть. Он знал это. Я знал это. Однако мы преодолевали себя — в том смысле, что почти всегда приберегали половину нашей любви друг для друга. Я потерял и Эгеди, не заболев из-за этого. А ведь добрая половина моей любви была обращена на нее. Я до сих пор очень точно помню, как она выглядела. Ее кожа была коричнево-черной. Я редко видел такую черную кожу. Намного чернее, чем темные соски Тутайна. Я и его потерял.)
По
Позавчера, когда взошла луна, произошло внезапное вторжение холодных воздушных масс. Резкое падение температуры — после стольких недель затяжного мороза — было неожиданным и мучительным. Хрусткое удушение жизни… Незащищенные дикие животные теряют силы и умирают. Ты не видишь их смерти; но кровь, сворачиваясь в кровеносных сосудах, источает страшную тишину. Это парализующее дыхание неудержимо, оно проникает в дома… Ужас охватил меня. Я не мог усидеть в комнатах, накинул пальто и вышел. Воздух покалывал губы, глаза наполнились влагой. Луна пылала как засасывающий огонь. Защитный мерцающий свод атмосферы будто разрушился, и сквозь разреженный кристаллический океан хлынул вниз холод космического пространства. Шлюзы смерти, казалось, открылись. Дыхание вечного покоя распространилось повсюду. Я почувствовал, как сердце у меня забилось сильнее, пока глаза смотрели на свернувшуюся, словно кровь, землю, над которой скользили крылья тишины.
Почувствовав кожей пронизывающий холод, я очнулся от печальных раздумий и постарался скорее вернуться домой. — Разум подсказывает мне, что в день полнолуния наступит перелом и холод пойдет на убыль.
Вчера я вдруг заинтересовался, как справляются с атмосферными явлениями другие люди, как они это переносят и какого рода мысли ими движут. Я чувствовал потребность в общении. И решил, что ближе к вечеру спущусь в город, чтобы побывать в гавани и посидеть в гостиничном ресторане. «Абтумист» наверняка еще стоит, скованный льдами, недалеко от берега; команда же его давно должна была перебраться на сушу.
Я все не мог решиться вывести из конюшни лошадь и запрячь ее в сани. Я не знал, в каком состоянии дороги: может, на некоторых участках снег уже отступил и обнажился щебень. Я боялся и моря холода, в которое я, неподвижно сидя в санях, непременно погружусь… В общем, я отправился пешком. Мне не встретилось ни одного человека, ни одной телеги. (Дорога действительно в некоторых местах уже освободилась от снега.) На уши я натянул шерстяную шапку; нос, глаза и рот периодически прикрывал руками в перчатках. Ранняя луна отбрасывала в сторону, на дорогу, мою тень. Саднящая пустота придавала воздуху неприятный привкус. Я чувствовал за лобной костью легкие болезненные покалывания: это нервы предостерегали меня от опасности охлаждения черепа. Я не отваживался взглянуть на белый диск. Боялся, что в мое сознание впечатается клеймо мучительных сновидений.
Улицы города словно вымерли. Жизнь притаилась за дверьми. От коньков крыш сползал вниз едкий дым. Примерно четверть всех окон была освещена. Легкий ветер дул со стороны моря. Гавань тоже казалась необитаемой. На борту почтового парохода горело несколько керосиновых ламп. Их желтое сияние усиливало ощущение запустения. Море — серо-белое — начиналось где-то за оледеневшими молами. Береговые утесы были окаймлены обломками льдин. «Абтумист», будто его выбросило на берег, лежал посреди ледяной пустоши. Корабельный корпус, труба, мачты и грузовые стрелы в эту светлую ночь казались черными и плоскими, словно их вырезали из закрашенного чернилами картона. Очевидно, огонь под котлами не горел. Скудный свет слабых бортовых фонарей едва проникал сквозь белесое свечение ночи. И выглядел как крошечные желтые точки, которые я мог бы вообще не заметить, если бы не всматривался с одинаковым напряжением в ближние и дальние предметы. Я отвернулся и поспешил к гостинице.
В ресторане собралось несколько человек. Я занял место в углу, поближе к печке, и заказал крепкий пунш. Меня знобило. Сперва я сидел, полностью погруженный в себя, дрожа от внутреннего охлаждения; лишь постепенно мои чувства раскрылись для восприятия окружающего: я начал рассматривать людей и слушать, о чем они говорят. Среди посетителей было трое матросов с «Абтумиста». Поначалу они больше помалкивали. Время от времени пытались найти способ объясниться, который был бы доступен для всех присутствующих. Но, видимо, не добились в этом успеха и потому вновь и вновь переходили на английский, вряд ли понятный хоть одному из прочих гостей. Однако потребность высказаться у них еще не угасла; и попытки самовыражения делались все более дерзкими с каждым новым стаканом горячего пунша или холодного шнапса. В конце концов матросы начали сопровождать непонятные слова громкими выкриками. Иногда это получалось удачно: все присутствующие одновременно смеялись, потому что матрос подкреплял свой выкрик причудливым движением рук, и каждый делал вид, будто понял такой жест. А может, и вправду сказывалось глубинное единство представлений, ведь эротические фантазии человека повсюду одни и те же. Здесь же речь шла именно о грубой, внешней оболочке бытия.
Я не находил никакого удовольствия в этой игре, сопряженной с шумной речью глухонемых, и уже собрался уходить. Но тут у одного из матросов развязался язык. Он вдруг заговорил на моем родном наречии. Видимость, что передо мной английский моряк, облупилась. Я прислушался. И крикнул ему, что на этом языке его здесь поймут. Трое посетителей, из местных, зааплодировали. Это были: восемнадцатилетний сын рыбака, посещающий латинскую школу, владелец мелочной лавки и мастер по засолке.