Часть вторая. Свидетельство Густава Аниаса Хорна (Книга вторая)
Шрифт:
(Ах, значит, он тоже испытал эту боль, которая преследует меня. На его глазах умирал самый близкий ему человек, и мне тоже довелось пережить нечто подобное. Он долго смотрел на гроб, покоящийся в глубине земли, пока не пришли рабочие, чтобы замуровать эту шахту; то же было и со мной, когда Аугустуса — ради насыщенной брачной ночи двойного разложения — опустили в страшную темень каменного колодца.)
— Все-таки, хотя надежных доказательств у меня нет, я предполагаю, что он был богат.
Я сказал:
— Если он был богат, то сто фунтов — это убогое вознаграждение.
— Это нормальное вознаграждение, — возразил Аякс, — и мы вместе о нем договорились. Работа, платой за которую оно было, заняла у меня всего два часа.
— Но ведь он был богат, в этом я не сомневаюсь, — сказал я, — и речь шла о его смерти, которую он хотел подсластить. Может, ему даже удалось еще раз со всей отчетливостью вспомнить о сыне. Он не имел других детей… Или ты просто умалчиваешь о том, что
— За порогом смерти я уже ничего для него не значил. Он хотел, чтобы, когда он умрет, вступили в свои права те условности, которыми он пренебрегал при жизни. Ведь семья, которую он презирал, — то есть в первую очередь братья, — должна будет позаботиться о его мертвом теле… Мне же он ничего не завещал, не написал даже рекомендацию. Никто не перепрыгнет через собственную тень. Он любил корабли и написанные маслом лица своих предков на стенах. Ни одному богатому господину и в голову не придет сделать слугу — пусть даже по ту сторону собственного преображения — ровней себе. Судовладелец долго обдумывал свой план. Он знает цену подчиненному. Цена зависит от его, подчиненного, полезности. В этом и заключается разница между лакеем и внебрачным сыном. Внебрачный сын может иметь лицо, похожее на одно из висящих по стенам написанных маслом лиц. Было много князей, гордившихся своими бастардами; но лишь очень немногие из них оценивали преданного слугу выше, чем собаку. — Судовладелец знал, что я украду у него алмазное кольцо. Еще полгода назад он снял его с пальца и стал носить в кармане жилета: чтобы никому, с кем он встречается, не бросилась в глаза эта драгоценность и чтобы позже никто не вспомнил, что судовладелец незадолго до кончины еще владел ею. Только в последние дни перед смертью он вновь надел кольцо на руку… и успел снять его, прежде чем испустил дух.
— Но если он знал, что ты украдешь алмаз, — спросил я взволнованно, — и если не имел ничего против такой кражи, то почему попросту не подарил тебе кольцо?
— Он был достаточно опытен, чтобы знать: никто мне не поверит, что я владею кольцом законно. Я мог бьг, чувствуя свое право, неосторожно появиться с кольцом на людях — и полиция тотчас бы меня задержала. Бедный человек всегда находится под подозрением. Такой порядок установили богатые.
— Но он ведь написал завещание, он мог бы там выразить свою волю относительно кольца.
(Я хотел прояснить для себя эту кражу. Даже не знаю почему. Иногда я бываю излишне педантичным.)
— Любое завещание подразумевает время после смерти; в этом документе есть что-то торжественное, что-то историческое. Разве ты не понимаешь? В нем предпочитают не ссылаться на жизнь составителя, которая, какой бы она ни была, уже прошла. На бумаге камень превратился бы в деньги. В жизни же он был украшением, драгоценностью, которую владелец наделял особым достоинством. Таким достоинством, которым обладает, например, вождь негритянского племени или кавалер ордена…
— И все-таки я не понимаю, почему он захотел сделать тебя вором, — сказал я, — почему не сумел найти какой-нибудь выход.
— Не сумел, потому что не захотел. Он хотел получить еще одно переживание, уже после смерти. Чужое прикосновение. Мне пришлось разжать его окоченевшую руку. Он испытывал по отношению к предполагаемому вору дружеское чувство или даже восхищение. Что напоминает смесь ужаса и наслаждения, характерную для порочной любви. Не подумал ли он в свои последние секунды о том, что я могу и отрезать ему палец? —
Я передал наши реплики — вероятно, немного их сократив, поскольку время записывания длиннее, чем время говорения, — со всей доступной для меня правдивостью. Еще не пришло время, чтобы я сделал определенные выводы из этих новых для меня сведений. Характер Аякса, как мне представляется, с каждым его признанием обретает все большую многогранность: в одинаковой мере наращивая черты жуткого и наивного, преступного и благодушного. Я не понимаю, почему именно сегодня утром Аякс стал таким разговорчивым, и для себя объясняю это тем, что он все еще полон решимости оставаться со мной. Это несколько ободряет меня, даже радует. Впечатление от вчерашней дерзости Аякса неизбежно должно ослабнуть под влиянием рассказанной им пестрой сказки о собственном прошлом. Напрасно я пытаюсь обороняться против нее: я уже сейчас нахожу ее двусмысленное содержание все менее странным и все менее порочным. У меня даже возникла сомнительная идея: назвать это содержание естественным — то есть соответствующим естеству Аякса, его врожденным качествам. Потому-то он и не стыдится себя в своем сердце. Он, может быть, чувствует себя униженным, но не уличенным. Тогда как я — — —
Он нанес мне тяжелые удары, потому что я к таким ударам чувствителен. Ни мое отвращение к чему бы то ни было, ни моя уступчивость не являются естественными. Я хотел бы записать вот что: я вообще больше не чувствую в себе силы естества —
Аякс вышел и вернулся с алмазом. Простая оправа из белого золота удерживала необычайно крупный сверкающий камень, в который словно вросло зеленое дыхание холодного вечернего неба{223}. Я не припомню, чтобы когда-либо видел подобную роскошь. (Правда, я вообще видел немного алмазов, даже в Кейптауне.)
Я Отшатнулся от этой мертвой жизни и робко признался:
— Меня поражает, что он такой большой.
— Двадцать тысяч крон или даже больше — вот его цена, — сказал Аякс. — Но его трудно продать. У меня нет аттестата о происхождении. Мое дворянское имя не ценится так высоко, как этот алмаз. Я навел справки. Он имеет генеалогическое древо. Это так называемый солитер, фантазийный камень{224}. Специалисты знают, кто он такой. Должно пройти много лет, прежде чем его можно будет выставить на продажу без посредничества скупщиков краденого (а они еще больше взвинчивают цену). Я бы хотел, чтобы этот камень приобрел ты. Ты теперь знаешь его историю. Он украден законно. Я хочу уступить его тебе за шесть тысяч крон. —
Столкнувшись с неожиданностью, я наверняка делаюсь еще более беспомощным, чем большинство других людей. Я не могу правильно оценить обстоятельства. Как правило, из-за смущения или неприкрытого удивления я в таких случаях выражаю свои мысли очень неловко. Больше того: голос у меня становится нестерпимо противным. Я чувствую комок в горле. (Думаю, там действительно образуется слизистая пробка.) И меня неизбежно понимают неправильно. Я кажусь или смешным, или — самонадеянным… Так вот, чтобы выиграть время, я сказал: «Посмотрим». И продолжил — как могло показаться, с нехорошим намеком: «Может быть, тогда ты сумеешь еще раз законно его украсть». Клянусь, что ничего обидного я сказать не хотел. Я просто должен был хоть что-то сказать: мое изумление требовало, чтобы я что-то сказал. Это очень плохо, когда человек обделен даром молчания и вообще не хозяин своим словам.