Часы без стрелок
Шрифт:
— Кое-кто начинает гнить с головы…
Судья пропустил это замечание мимо ушей.
— Ну, разве жизнь не прекрасна? Правда, она прекрасна, Шерман?
— Не особенно, — сказал Шерман, думая только о том, как бы пойти домой и проспаться.
— А ты подумай о восходе солнца. О луне. Звездах и небесном своде, — продолжал судья. — Подумай о выпивке и о слоеном пироге.
Шерман презрительно окинул холодным взором вселенную и все прелести земного существования и ничего не ответил.
— Когда у меня был небольшой удар, доктор Тэтум сказал мне откровенно,
Шерман мог себе это представить.
— Я знал одного человека, у него был удар, а потом он ослеп и ум у него стал как у двухлетнего ребенка. Его даже отказались принять в окружной инвалидный дом. И в сумасшедший дом. Не знаю, чем кончилось дело. Наверно, умер.
— Ну, со мной ничего похожего не произошло, У меня только были слегка нарушены двигательные центры… левая рука и нога чуть-чуть повреждены… а умственные способности совсем не пострадали. Вот я и рассудил: Фокс Клэйн, как ты можешь пенять на бога и небесные силы, проклинать судьбу из-за такого маленького недомогания, которое к тому же ничуть тебе не мешает; раз ты в твердом уме, тебе надо благословлять бога и небесные силы, природу и судьбу за то, что ничего дурного с тобой не случилось. В конце концов что такое рука или нога, если ты в здравом уме и полон душевных сил? Я сказал себе: «Фокс Клэйн, благодари бога, неустанно его благодари…»
Шерман взглянул на высохшую левую руку, на кисть, навсегда сжатую в кулак. Ему стало жалко старого судью, но он презирал себя за эту жалость.
— Я знал одного маленького мальчика, он болел полиомиелитом, и ему пришлось носить тяжелые железные шины на обоих ногах и ходить на железных костылях… Он остался калекой на всю жизнь, — сказал Шерман, который видел снимок этого мальчика в газете.
Судья подумал: «Сколько Шерман знает несчастных и обездоленных»; на глаза его навернулись слезы, и он прошептал:
— Бедное дитя…
Судья не презирал себя за жалость к другим и не жалел себя, потому что в общем был совершенно счастлив. Конечно, ему бы хотелось, чтобы он мог есть пo сорок порций суфле в день, но в общем он был счастлив.
— Лучше соблюдать любую диету, чем подбрасывать уголь в котел на том свете или играть на арфе. Я никогда не мог справиться даже со своей топкой, и у меня совсем нет слуха.
— Да, есть такие, кому слон наступил на ухо.
Судья сделал вид, будто не слышит, — он любил петь, и ему казалось, что он верно повторяет мотив.
— Давай займемся нашей корреспонденцией.
— А что за письмо вы хотите, чтобы я писал?
— Целую кучу писем — всем знакомым членам конгресса и сенаторам, всем политическим деятелям, которые могут меня поддержать.
— Что же я им должен писать?
— В том духе, в каком я тебе говорил утром. Относительно денег конфедератов и общего возмещения убытков Югу.
Бодрость, которую Шерман почувствовал, выпив джин, перегорела в мрачную злость. Несмотря на то, что он все еще был взбудоражен,
— Это насчет рабства? — спросил он.
Судья понял, что между ними пробежала черная кошка.
— Не рабства, сынок, а возмещения за рабов, которых янки освободили. Экономическое возмещение.
Ноздри и губы у Шермана трепетали, как крылья бабочки.
— Не буду, судья.
Судье редко говорили «нет», потому что обычно его просьбы бывали разумными. Услышав от своего сокровища отказ, он только вздохнул.
— Я тебя не понимаю, сынок.
А Шерман, которого радовало каждое ласковое слово, особенно потому, что ему так редко доводилось их слышать, на секунду расцвел, и на губах его расплылась улыбка.
— Значит, ты отказываешься писать эти письма?
— Отказываюсь, — заявил Шерман, ему льстило, что он властен в чем-то отказать. — Я не хочу участвовать в деле, которое чуть не на целый век повернет назад стрелки истории.
— Часы не пойдут назад, они пойдут на сто лет вперед, сынок.
Вот уже в третий раз его так назвал судья, и подозрение, всегда гнездившееся в душе Шермана, зашевелилось и стало облекаться в слова.
— Большие перемены всегда движут стрелки истории вперед. Особенно войны. Если бы не первая мировая война, женщины до сих пор носили бы юбки до пят. А теперь молодые дамы разгуливают в комбинезонах, как плотники, даже самые хорошенькие, самые воспитанные девушки.
Судья однажды видел, как Эллен, дочь Мелона, вошла в аптеку в комбинезоне, и ему стало неловко за ее отца.
— Бедный Д. Т. Мелон!
— Почему? — спросил Шерман, которого поразило сострадание и таинственный тон судьи.
— Боюсь, мой мальчик, что мистеру Мелону недолго осталось жить на этом свете.
Шермана ничуть не трогала судьба мистера Мелона, а притворяться ему не хотелось.
— Помрет? Обидно, — сказал он.
— Смерть похуже всякой обиды. В сущности, никто из нас толком не знает, что такое смерть.
— Вы, наверно, ужасно верующий?
— Нет, совсем не верующий. Но я боюсь…
— А почему же вы всегда говорите, что будете подбрасывать уголь в котел или играть на арфе?
— Да это так, поэтический образ. Если бы это было все, чего я должен бояться, и меня отправили бы в это злосчастное место, я бы подбрасывал уголь, как остальные грешники, тем более что многие из них мои знакомые. Ну, а если меня отправят в рай, я, ей-богу же, сумею научиться музыке не хуже, чем Слепой Том или Карузо. Нет, я не этого боюсь.